Изломанный аршин
Шрифт:
Поскольку дело совершенно не в том, молодец ли я. А в том, чтобы успеть составить несколько фраз. Которые должны же быть кем-то сказаны, по возможности громко. Всё равно кем. Вместе эти несколько фраз образуют нечто, представляющееся мне т. н. правдой. О, нет, не какой-то там Истиной, а всего лишь одной из бесчисленных мелких правд сугубо местного значения, никому, в общем-то, не нужных. Не про Пушкина и уж подавно не про меня, совсем чужая правда. Таких сколько угодно, на каждом шагу: попадая под каблук, становятся пылью, издавая неслышный скрип. Так вышло, что одну я случайно поднял. Причём не я первый. Но человек, шедший передо мной, отшвырнул её, как бы обжёгшись.
Я с ним переговорил. Под лестницей ленинградского
— Приставала даже ко мне!
Тема иссякла, и я возьми и спроси. Типа — кстати (хотя и не совсем): в вашей такой-то книге 1934 года написано, что уже почти готова другая работа, под названием таким-то. Что с ней случилось7? насколько я понимаю, она не вышла; по крайней мере, нет в библиотеках. А мне страшно интересен обозначенный в названии сюжет.
Не поклянусь, что он побледнел. Клянусь — что забормотал или даже залепетал, — словом, растерялся:
— Её нет. Её нигде нет. Её вообще нет. Её никогда не было.
Отвернулся и поспешно отошел.
Он давно умер. Я им не восхищался. Как бы то ни было, и этот вариант — что я рассказываю историю, которая, возможно, уже существовала — да что там — возможно: точно! — жила какое-то время в голове у другого, причём именно у В. О., — тоже, знаете, не особенно льстит.
У него это была бы серьёзная книга. Дельная. Обстоятельная. Сплошь из подлинных и не известных ещё документов. Упади такая на тщательно лелеемую СНОП (в творительном, чёрт, падеже!) мозоль, — считайте, прощай, педикюр.
А тут — подумаешь: кузнечик из травы вспрыгнул на кирзовый ботфорт. СНОП (в дательном) это — тьфу. Авось прорвёмся. Хотя бы вырвемся из распостылого 1830-го. Только надо двигаться быстрей.
Что если прибегнуть к пунктиру? И смазать резкость изображения при помощи какого-нибудь условного, туманного оборота, типа: «тем временем»? Допустим, вот так: тем временем батареи не умолкали.
«Телеграф» написал, что зря «Литературная газета» корчит аристократку.
«Литературная газета» написала: она не виновата, что «Телеграф» и «Северная пчела» издаются самонадеянными, дурно воспитанными невеждами и читаются главным образом в закусочных.
Пушкин напечатал статью про Видока Фиглярина и пустил по рукам эпиграмму «Не то беда, что ты поляк...»
Баратынский тиснул эпиграмму на Полевого (в «Литературной газете», 5 июня, через два дня после фельетона про Юсупова, — не иначе как по факсу передал):
«Он вам знаком. Скажите, кстати,
Зачем он так не терпит знати?»
— «Затем, что он не дворянин».
— «Ага! нет действий без причин.
Но почему чужая слава
Его так бесит?» — «Потому,
Что славы хочется ему,
А на неё Бог не дал права,
Что не хвалил его никто,
Что плоский автор он». — «Вот что!»
А Дельвиг (или Сомов) — там же, и против Полевого же — статью (25 июня):
«С некоторых пор Журналисты наши упрекают Писателей, которым
неблагосклонствуют, их дворянским достоинством и литературною известностию. Французская чернь кричала когда-то: les aristocrates `a la lanterne! Замечательно, что и у Французской черни крик этот был двусмыслен и означал в одно время аристократию политическую и литературную. Подражание наше не дельно. У нас в России Государственные звания находятся в таком равновесии, которое предупреждает всякую ревнивость между ними. <...> Если негодующий на преимущества дворянские неспособен ни к какой службе, ежели он не довольно знающ, чтобы выдержать университетские экзамены, жаловаться ему не на что. Враждебное чувство его, конечно, извинительно, ибо необходимо соединено с сознанием собственной ничтожности. Что касается до литературной известности, упрёки в оной отменно простодушны. Известный Баснописец, желая объяснить одно из самых жалких чувств человеческого сердца, обыкновенно скрывающееся под какою-либо личиною, написал следующую басню:Со светлым червячком встречается змея
И ядом вмиг его смертельным обливает.
“Убийца!” — он вскричал: “За что погибну я?”
— “Ты светишь!” — отвечает...»
Тем временем Пушкин съездил из Москвы в Петербург — за документами на пресловутое Болдино.
Тем временем началась и через неделю кончилась (победой) французская революция. Что не удалось в СПб сотне поручиков, удалось в Париже сотне журналистов: короля, посягнувшего на конституционную хартию, парламент заменил королем, поклявшимся не посягать. Какое возбуждение в обеих российских столицах, какие стычки в гостиных, сколько Поприщиных на Невском — ну просто какая-то Пражская весна; есть о чём подумать человеку, который разлюбил политическую свободу совсем недавно.
Тем временем (во второй половине июля) Полевой: какую радость, какое счастливое событие возвещает нам «Литературная газета»! В свет выходит книга, исполненная пером самого князя Вяземского, — биография Фонвизина! Как видно, мы и вправду живем в золотом веке; или, во всяком случае, он наступит вот-вот:
«...Только тогда, как писатели светские, люди высшего света станут писать, заставят читать дам и светских людей; когда в промежутках мазурок и котильонов Литтература будет составлять предмет разговора; когда Русская книга будет лежать и в диванной красавицы, и на туалете щёголя, не пугая их ни Скифскою наружностью, ни грубым, не светским языком, — тогда только можно обещать успех Литтературе...
...Лети, мчись, медленное время; пиши, смелое перо Князя Вяземского; двигайтесь скорее, станки в типографии Селивановского; являйся, дорогое дитя — плод семилетнего труда и двадцатидвухлетнего занятия литературного! Мы ждём тебя, мы лелеем тебя надеждами, готовимся к твоему явлению, достопамятному не менее Идиллий нашего Феокрита-Дельвига, песен нашего Беранже-Языкова и Послания Пушкина к К. Н. Б. Ю.»
Видимо, вот этого выпада Пушкин не вынес. Этой интонации. Оттого и невыносимой, что не наглая, а безмятежно-развязная, весёлая слегка и свысока.
Напомню в последний раз: лето 1830 года выдалось для него самым беспокойным в жизни. Свадьба то ли состоится, то ли нет, — наречённая тёща закатывает истерики, деньги тают, карта не идёт, читатель охладел, критик нарывается.
7 августа — очередная идиотская гнусность «Северной пчелы» — последнее известие из испанской Америки! Тамошний один поэт, «тоже подражатель Байрону», любил рассказывать, что будто бы его прадед или прапрадед был чёрный принц, а в архиве доискались по старинным бумагам, что он был — чёрный раб, дикарь! Какой урок тщеславному: а не кичись, не кичись, не чванься — знай, Сверчок, свой генофонд!