Изломанный аршин
Шрифт:
Про отвергнутую слезу крокодила — смешно. И факиры — ни к селу ни к городу. Но всё же, согласитесь, текст — не фуфло, а похож на человека.
И сестра Пушкина писала отцу:
«Вы, конечно, читали статью г. Полевого об Александре в “Библиотеке для чтения”. Она мне чрезвычайно понравилась. Это всё, что можно было сказать лучшего. Правда сквозит в ней, похвала без лести, без преувеличения, ощущение, чувство потери без аффектации...»
Дописывать ИРН (оставалось ещё шесть томов) и «Русскую историю для первоначального чтения» (четыре тома) и наполнять рецензиями (анонимными) критический отдел «Библиотеки для чтения». Очень много работы, очень мало денег.
«Работать и видеть, как бесплодно гибнет труд и время, менять векселя на векселя...»
В цейтноте и отчаянии человек начинает делать роковые глупости. Вернее, прибавлять новые к сделанным
Личные нас не касаются, а литературная до сих пор была одна: не надо было объявлять эту проклятую подписку на ИРН.
Нет, была и другая, но выглядела сначала вполне ничтожной: некто Бегичев попросил просмотреть рукопись его романа; Полевой просмотрел: графоман, а впрочем, что-то есть; какой-то юмор, какие-то живые сцены; только слог невозможный. А не согласитесь ли вы его поправить, любезнейший Н. А., — ну что вам стоит, вы же профессионал, такой блестящий мастер. Полевой взялся. Будучи, чёрт возьми, бесхарактерным, а также падким на комплименты генералов. (Этот Бегичев, приятель покойного Грибоедова, предполагаемый прототип Горичева из «Горя от ума», был воронежский губернатор.) Текст был огромный, времени отнял бездну, но книга — «Семейство Холмских» — вышла и даже имела успех. Автор не ударил палец о палец, Полевой сам нашёл издателя, даже сам держал корректуры. Наконец, проездом из Воронежа в столицу, внезапно Бегичев явился: говорят, мой роман отлично идёт, — где мои деньги? Причиталось много, и, как назло, в этот день всей суммы не было: «Телеграф» тогда ещё действовал, и деньги беспрерывно вращались. Ну что ж, сказал Бегичев, ничего страшного, выдайте мне на эти остальные пять, что ли, тысяч заёмное письмо. Что же Н. А.? Выдал! Из абсолютно неуместной щепетильности. Вместо того чтобы сказать наглецу: и не подумаю! напротив того, я удержу их как гонорар за литобработку вашей писанины, на которую потратил бог знает сколько вечеров. Но кто же знал, что «Телеграф» рухнет. И что приятель Грибоедова окажется бессовестным человеком. За прошедшие годы вексель переписывался несколько раз, и пять тысяч этого нелепого долга превратились в десять, — а сколько унижений, — да что говорить!
А с «Гамлетом» — какой прокол! какой — не побоюсь этого слова — облом! Нет, не подумайте: перевод Полевого — совершенно замечательный, для русской тогдашней (а то и теперешней) сцены — лучший, и вообще — первый на русском языке текст о смысле всего, — но за него можно было получить деньги! Большие: чуть ли не эти же самые десять тысяч. (Полагался полный сбор за первый после премьеры спектакль.) Но Полевой подарил «Гамлета» Мочалову на бенефис (о, тщеславие драматического писателя! — страсть лютая, беззаветная, см. «Театральный роман»), — и пьеса навечно перешла в собственность театральной дирекции.
К 37 году размер долга простирался уже до 40 тысяч.
Пришло письмо из Петербурга. От Смирдина. Не хотите ли взять на себя редакцию «Северной пчелы» и «Сына отечества»? Я покупаю их у Греча, собираюсь вложить и в газету, и в журнал много денег, вообще — возродить, но без вас это невозможно. Греч и Булгарин остаются сотрудниками, однако препятствий с их стороны не опасайтесь, вся власть — вам и только вам. Жалованье — какое скажете, аванс и подъёмные — само собой.
Полевой ухватился за этот вариант. Бросился, как в омут, в эту аферу. Очередная роковая глупость. Но она не казалась очевидной. И сделана была не только ради шанса избежать позорного разорения.
«...Что было первоначальною причиною мысли о побеге из Москвы, — читаем в его письме к брату месяца через три, — ты знаешь и согласишься, что меня ничто не могло спасти от моего несчастия, от этого проклятия, наложенного судьбою на жизнь мою, от огня, сжигавшего меня медленно и страшно, — ничто, кроме побега? Бежать, задушить себя работою, трудом, уединением... Разумеется, что от этого лекарства умереть можно (да, кажется, этим дело и кончится, и — слава Богу!), но, по крайней мере, я умру в бою с жизнью, не теряя достоинства человека, стараясь ещё быть, сколько могу, полезным моему семейству, моему отечеству, людям, может быть... Воздух Москвы был тлетворен для меня, губил меня, жёг меня... Итак... бежать!»
Примечание Ксенофонта Полевого: «Это место его письма, тёмное для читателя, не может быть пояснено мною. Скажу только, что он говорит о тайне сердца, унесённой им в могилу».
А я-то позволил себе в одном из предыдущих параграфов упомянуть о ней так легкомысленно и нетактично. Вот вам и шуры-муры. Да, с femme fatale.
Трагические, да.Убыл из Москвы 12 октября 1837 года. Провожали Ксенофонт, Мочалов и один фанат из молодых — Белинский.
«Проехав с версту по шоссе, — говорит Ксенофонт Полевой, — мы остановились; Николай Алексеевич вышел из своего экипажа, и когда мы крепко обнялись на прощанье — слёзы невольно полились из наших глаз... Он спешил броситься в дилижанс... Долго и безмолвно стоял я на дороге, покуда экипаж не скрылся из глаз. Когда, наконец, опомнился я от моих ощущений, я увидел стоявшего вблизи меня Белинского — в слезах!..»
§ 19. Нечто о Таировом переулке. О цене имени. О дедушке Крылове
Девятнадцатый параграф напролёт — как пьяная землеройка, карабкайся — с типографским свинцом в груди и жаждой мести — по перевёрнутому дереву причин снизу вверх, от отдалённейших к ближайшим, пока они не сольются, не разбухнут комлем (ну, ещё рывок!) — да, комлем, но, увы, — пня. Где же развесистое дерево последствий? А тут прошлась зубом таинственной бензопилы — безносая; в пройденном ею времени все глаголы, а также существительное правда и ему подобные имеют сослагательный уклон.
Через три недели после того, как Николай Полевой переселился навсегда в Петербург, 6 ноября 37-го года там состоялось писательское собрание. Посвящённое, как нетрудно догадаться, знаменательной дате: ровно без двенадцати дней 80 лет до штурма Зимнего дворца. Стопроцентная гарантия, что никого из присутствующих не поставят к стенке (ни детей, — разве что который-нибудь, зазевавшись, заживётся на свете), — это ли не повод выпить?
На халяву, за счёт миллионера Жукова, короля махорки. Которого Владиславлев и Воейков уговорили инвестировать сколько надо тысяч в совместное предприятие — новую типографию. Пай Владиславлева — помимо наличных — административный ресурс, пай Воейкова — деньгами вряд ли более тысяч пяти (от Краевского, за аренду «Лит. прибавлений к Русскому инвалиду»), но такое имя — дороже денег, все знаменитости — в друзьях.
Лит. стаж — сорок лет. Создатель «Инвалида». Сочлен «Арзамаса» (ритуальное имя — Дымная Печурка). Был графоман от нечего делать, пока не набрёл на специальность по душе: завистливый хулитель; но бедность — такой дрессировщик, который даже скунса сделает ручным. Покровителю — слюни, всё остальное — всем остальным. Насмешника оклевещет, на конкурента и настучит (см. много выше: Булгарин и Греч — буревестники Декабря), а случайного прохожего отправит в химчистку меткой струёй из-за угла — просто так, от избытка.
И, например, покойного Пушкина эти извержения потешали. (Тем более что Воейков не жалел для него слюней.) Как и все, немножко презирая старика, Пушкин, как и все, бывал у него (на Невском, 64, над советской «Лавкой писателей») по пятницам ближе к вечеру. Как и все, после чая упрашивал почитать новое из «Дома сумасшедших» — или хоть не новое, — не надоело ничуть и никогда не надоест. Поэма, не поэма — экскурсия по жёлтому дому словесности, у каждого пациента — отдельный нумер с койкой и железная цепь. Каждому — шарж (по-моему — убогий) и эпиграмма (по-моему — тупая, но). После каждой полагалось хохотать, — и хохотали. Воейков рассказывал её творческую историю. Как нелегко дался перу тот же Полевой. Несколько лет — не поверите: лет! — ничего не получалось, хоть брось.
— И вот однажды иду из церкви после заутрени, вдыхаю полной грудью колкий воздух весны, внимаю благовесту — вдруг ниоткуда слышу строчку, за ней вторую, третью, ещё... Я как пущусь бегом — только бы до дома не забыть.
— Беспорточный и бесчинный, — с явным (возможно, притворным) удовольствием припоминает слушатель. — Сталось что с его башкой?..
Этот текст вам ещё процитирует вы удивитесь кто, а покамест А. Ф. Воейков покорнейше просит почтеннейшего Н. А. и всех-всех-всех товарищей по цеху (кроме своих кровных врагов — гг. Греча, Булгарина и Сенковского) пожаловать на банкет. Ввод в строй нового гиганта отечественной полиграфии, — такой отрадный факт нельзя же не обмыть. В торжественной обстановке, в производственном помещении: первый этаж бывшего публичного дома, а прежде — больницы, той самой, из окон которой в 31 году трудящиеся выбрасывали на мостовую распространителей холерного вибриона — врачей-убийц. В Телячьем переулке, он же Сенной, он же Таиров. (Не в честь ли местного руссоиста, подпольного человека из ещё не написанной оды: Таирова поймали! Отечество, ликуй! Конец твоей печали — Ему отрежут нос!) В котором переулке, если уж всё говорить, девица Дуклида познакомится с Раскольниковым: — Подарите мне, приятный кавалер, шесть копеек на выпивку!