Изломанный аршин
Шрифт:
Бенкендорф был в отъезде. Полевой написал ему — Бенкендорф ответил, то есть поручил Дубельту передать его слова: Н. А. сам не знает, о чём просит.
А и правда: о чём? Смягчить сердце идиота? Отменить приказ по чужому ведомству? Или, может быть, броситься к государю: чрезвычайная ситуация, ваше императорское величество, беспримерное событие — у литератора конфисковано имя! разве у нас уже реальный социализм? или мы живём в какой-нибудь сказке Андерсена?
Смирдин выразил готовность — раз так — приобрести голову и руку отдельно от имени. Будете редактором, но — теневым. (Официальным — по-прежнему Греч.) Обещанное вознаграждение придётся, конечно, сократить; вернёмся к этому вопросу через год-другой, когда
Вот и всё. Стоило для этого переменять жизнь. Чтобы заняться отработкой аванса, потраченного на переезд. Над горизонтом всё так же висел, распухая, чернея, долг. И что будет с именем?
Сообщение: «Северная пчела» и «Сын отечества» перешли к Николаю Полевому — подразумевает, что они резко изменились (и, скорее всего, к лучшему, скажет большинство).
А сообщение: Николай Полевой перешёл в «Сын отечества» и «Пчелу», — что, скорее всего, изменился (резко и к худшему) — он сам.
Положим, если журнал станет занимательным, а газета приличной, понимающие люди это заметят.
Но много ли понимающих? И с какой такой радости понимающий человек вздумает расширять свой кругозор при помощи одиозных изданий?
Ребрендинг-то не проведён.
Автор(ша) истории литературы обязательно напутает; вместо: Полевой печатал Греча и Булгарина — напишет: Полевой стал печататься у Булгарина и Греча. Кончится тем, чего доброго, что отделять Полевого от Греча будет — как Булгарина от Греча — лишь запятая. Для имени это куда вредней, чем предписанный идиотом пробел.
И что? какие предложения? возвращаться в Москву?
Между прочим: все участники комбинации шли на реальный риск. Дразнить Уварова: Карабас-Барабас, не боимся очень вас? От заведомо отрицательных персонажей следовало бы ожидать, что они уклонятся.
«Нет! все могут быть людьми: Булгарин расплакался, Греч обнял меня, Смирдин сказал, что меня с ним ничто не разлучит. Все мы подали друг другу руки и, благословясь, подписали наши условия».
В какой-то момент возникла иллюзия, что ещё не вечер.
Разумеется, Греч будет навязывать официозные сюжеты и донимать нотациями, Булгарин — портить едва ли не каждый номер «Пчелы» самодельным, самодовольным вздором, Смирдин — задерживать выдачу денег, — это неизбежно.
Но если работать, не вставая из-за стола, с полседьмого утра до трёх пополудни и с полседьмого вечера до полуночи, — шанс выплыть есть. Днём писать для газеты и журнала, вечером — для себя. Как если бы сам у себя занял эти пятьдесят тысяч (лучше — пятьдесят пять) на два (пусть будет — три) года. А реальных кредиторов умолять и, унижаясь, опять умолять о новых и новых отсрочках, ублажать частичными, мелкими выплатами. (Тратя на эти выплаты побочный доход: от ночной починки и переделки графоманских текстов.) Жить — исключительно на зарплату от Смирдина. Плюс — курочка по зёрнышку клюёт — между делом собрать и тиснуть двух, а то и четырёхтомник статей, переиздать «Гамлета», и повести, и роман, и другой роман.
Три года такого режима — и свобода нас встретит радостно у выхода. Лишь бы дописать историю Петра, — уж её-то раскупят, и выручки хватит, чтобы сразу и навсегда рассчитаться со всеми, кому должен; пустив следом историю «маленькую», обеспечим себе верный кусок хлеба на старость лет. И т. д., см. выше и ещё выше.
Так он грезил. Потому что был — давно уже следовало произнести это слово (кстати, не моё: перебирая письма покойного брата, пересматривая все эти бесконечные бизнес- и творческие планы, слово употребил Полевой Ксенофонт), — простофиля.
Эта мечтательная бухгалтерия базировалась на грубой переоценке имени и правой руки. Да и головы, между нами
говоря. Вообще — организма. Не может человек беспрерывно гнать порядочный текст четырнадцать часов подряд каждый день. Безнаказанно — не сможет и десять. (Кстати: из Гусева переулка до писательской поликлиники — десять минут прогулочным шагом. Набрался бы мужества — надо сделать колоноскопию; а не вздыхать: опять измучил меня очередной приступ обычного моего геморроя.) Сам-то он не замечал (хотя смотрелся же в зеркало, когда брился, т. е. всякий раз, как предстояло выйти из дома), — а другие очень замечали, как он быстро терял вес, желтел, старел. Тот же Никитенко — года через два: «он так ветх, что, кажется, готов упасть от первого дуновения ветра». Ветх! — напишет человек, умеющий выбирать слова, о человеке сорока четырёх лет от роду.И распорядок дня такой неосуществим, никто не даст журналисту его соблюдать: в типографию надо наведаться? а в цензуру? неизвестный явился — рукопись принёс или даже просто так, для лестного знакомства, — всё равно не пошлёшь; или, наоборот, известный — какой-нибудь Панаев — поделиться сплетней с пылу с жару, заодно запастись материальцем для будущих мемуаров, — о, да, от безжалостного хронофага не спрячешься нигде, но зачем его привечать и так охотно поддерживать разговор? — и всегда-то у вас, Н. А., найдётся что рассказать, а зачем? лучше бы записали; сказанное всё равно переврут, а работа стоит. Это к вопросу о вашей голове: вам её не жалко, — ну и она ведёт себя с вами не по-дружески.
А могла бы иногда что-то подсказать. Хотя бы — предупредить об опасности.
Ну например: приходит некто Лукьянович, при нём огромная рукопись. Предположим, он морской офицер и трудится над историей флота. Отлично: просматриваете текст, выбираете для журнала любопытный кусок, переписываете человеческим слогом, отправляете в набор, и — точка. Но нет: Лукьянович приходит снова: он вам так благодарен, все товарищи офицеры прочитали и очень хвалят, и начальство довольно, — короче говоря, а не взялись бы вы, Н. А., и весь мой опус переписать человеческим слогом? какие условия вы сочли бы приемлемыми?
Покамест всё нормально. Как раз для таких занятий вы и учредили ночную смену. Лукьянович оказывается честнягой и немедля платит за каждую порцию переписанного текста (что очень удобно). Наконец работа готова. Для изданий такого рода требуется виза военного цензора, генерал-лейтенанта Михайловского-Данилевского, а он что-то мнётся; не могли бы вы, Н. А., с ним переговорить? Почему бы и нет.
А генерал-то-лейтенант как рад: он, представьте, ваш давнишний поклонник; с Лукьяновичем, считайте, всё улажено, сегодня же цензура будет извещена, что препятствий нет; задержка произошла только оттого, что генерал-лейтенант, признаться, буквально ни о чём не способен думать, кроме собственного сочинения (голова! эй, голова! боевая тревога!). Это история Отечественной войны 12 года; государь император желает, чтобы она вышла в свет как можно скорей, но такая поспешность дурно сказывается на слоге (голова! на помощь!), как был бы признателен вам генерал-лейтенант за малейшую поправку, за любой дружеский (SOS!!!) совет.
И голова, вместо того чтобы повернуться раз-другой на вертикальной оси, — кивает! кивает! Ну разумеется! она сочтёт за честь предоставить такому заслуженному графоману в безвозмездное пользование на тридцать — на сорок — на пятьдесят ночей находящийся в ней мозг и органы зрения в придачу!
Но зато у неё никак не найдется нескольких минут, чтобы всмотреться в обстоятельства жизни.
Хотя — зачем?
Легче, что ли, стало бы Полевому, если бы он сам сообразил, что медиахолдинг, сооружаемый Смирдиным, — что-то вроде кредитного пузыря: приобретая очередной актив, поддерживаешь падающее давление — и, не имея средств платить по старым векселям, расплачиваешься новыми?