Как затеяли мужики за море плыть
Шрифт:
Беньёвский улыбнулся озорно:
– Я, ваша милость, Лафатеровой физиогномике хоть и доверяю, но не много в оной искушен. Так что простите. В общем, человек вполне изрядный.
Нилов мутными глазами посмотрел на ссыльного, подозрительно и немного робко.
– Изрядный! А у меня есть подозренье, что собирается он с приятелем своим, Семеном Гурьевым, устроить мне шабаш, каверзу, не пойму какую. И тебя я, Мориц-Август, очень просить хочу...
– О чем же?
– Сердце у меня болит, - с неожиданной мольбой в голосе заговорил Нилов, - чую, грядет мой час последний, позорный, страшный. Заговор какой-то чую, а спознать о нем доподлинно все не могу. Вот и прошу тебя...
– Обещаю, - чуть-чуть помедлив, сказал Беньёвский твердо.
– Вот и отменно, вот и отменно!
– возликовал немало охмелевший капитан и приятельски схватил Беньёвского за руку: - Ты, Мориц-Август, мне ещё скажи - можешь ли сына моего, недоросля-дурачка, арифметике и языкам обучить?
Ссыльный кивнул:
– Да, мне приходилось бывать наставником у детей в некоторых знатных домах Европы.
– Ну-ка, Пахомыч!
– пьяно крикнул капитан кому-то.
– Кольку моего скорей сюда востребуй. Неча ему по двору шляться!
Скоро привели Кольку, дурковатого с виду парня, губастого, с ленивыми, лживыми глазами. Представили ему Беньёвского, на которого он выпучил свои жалкие глаза рожденного спьяну, забитого подростка и неведомо отчего заплакал.
– Ну тебя, дурак!
– толкнул его Нилов.
– Пошел прочь!
– И сам, уронив голову на руки, тонко заплакал, не вытирая текущих слез. Но потихоньку рыдания его сменились сопением, а потом и громким храпом.
Беньёвский, понимая, что обед завершен, поднялся, взял с лавки, на которой сидел, свою шляпу и пошел к выходу. Он был доволен произведенным на воеводу впечатлением и тем, что узнал от него.
4. В АМБАРЕ И РЯДОМ
Растут на Камчатке травы высокие и сочные до хруста, поэтому и сено из этих трав, если высушить хорошенько, получается пышное и мелкое, да такое душистое, что если с полчаса полежать на этом сене, то от духа его с непривычки голова трещать будет.
В амбаре отца Алексия, священника большерецкой церкви, что построена и освящена была во имя Николая Чудотворца, того мягкого пахучего сена, приготовленного для зимнего корма единственной козы попа, навалено до самой крыши. В тот час, когда служил отец Алексий вечерю в церкви, сын его, Иван, двадцатилетний вьюнош, три года уж как пристроенный к острожской казацкой службе, лежал на том сене с девкой Маврой, дочерью канцелярского писаря, сытой и красивой, гордой за свежую прелесть свою, что рвалась со всех сторон из нарядного платья.
Шуршало сено. Шептали голоса.
– Вон, вон, гляди, паук ползет!
– показывал Иван.
– Ну так что ж?
– не желала смотреть на паука прелестница и гладила возлюбленного по груди широкой, мягкой своей ладонью.
– Да как же! Ловить его надо! Ведь бабы пауков перед мужиком едят, чтобы вернее зачреватить. А ты чего ж?
– Чего надумал, зачреватить!
– улыбалась Мавра.
– И откель ты ведаешь о том, про пауков-то?
– Рассказывали.
– Кто? Али я не первая у тебя?
– Первая. А рассказывала мне о том моя бабуся, и ещё говорила, что второго нужно по зачатии съесть, а третьего перед родами, чтоб способней разрешаться было.
– Вот и ешь своих пауков, Ванятка, а мне они покамест за ненадобностью. Я не от полюбовника, а от мужа свово зачать хочу.
– Не любишь, значит, - простодушно вздохнул Иван, а Мавра тихонько рассмеялась:
– Ох, и дурачинка ты еще! Кабы не любила, так в амбар бы с тобой не полезла. Я не из тех, кто в штанах казацких счастье свое ищет. Я не бесстыдница какая,
и отдалася я тебе, Ванятка, токмо в залог долгой любви нашей, а не утех паскудных ради. Ты обвенчаться со мной хотел...Иван, словами Мавры обожженный, полное девичье тело крепче к себе прижал, прошептал на ухо:
– Так когда же свадьба, Маврушка?
Мавра, травинку сухую покусывая, ответила не сразу.
– Хочу тебя, Иван, последний раз проверить, коль уж в такой далекий, долгий путь с тобой собралась. Принеси мне, Ивашка, медвежью шкуру, токмо не ружьем убей медведя, а рогатиной. Да и шкура в избе нашей не лишней будет, ноги в зазимье согреет. Дело сие для тебя, я думаю, не хитрым окажется. Вона ты у меня какой! Сам, яко медведь, здоровый! Всем сила Устюжинова Вани ведома, не сдюжить!
– И Мавра, прижимаясь своей тугой колышащейся грудью к груди Ивана, прошептала: - На масленой свадьбу сыграем, не обману.
...А Мориц-Август Беньёвский, выйдя тем временем из дома камчатского начальника, пошел вдоль низких казенных строений к палисаду, через мостик на другой берег речки перешел и уже недалече был от дома своего, как вдруг услыхал он гомон двигавшейся ему навстречу толпы. По звонким, ретивым вскрикам и черной матерной брани догадался, что шли те люди во хмелю немалом, оттого и рассудительно решил под горячую их руку не попадаться и куда-нибудь свернуть. Но ватага эта - человек примерно с двадцать - как раз и выкатила из-за того забора, к которому Беньёвский норовил прижаться. Шли они теперь прямо на него, распоясанные и пьяные, кто в чем, иные в исподних рубахах даже, размахивающие без дела здоровенными своими руками. Бороды всклокочены, красные, рассерженные лица. Люди качались и, чтобы не упасть, держались друг за друга, а увидели Беньёвского - все, как один, остановились и уставились на незнакомца. Огромный бородатый мужик с серьгой в ухе и побитым оспой лицом, державший под мышкой немалого размера треску, поднял руку и громко сказал:
– Стойте, братцы! Да то ж, как будто, Холодилова человек.
Товарищи его, юля на нетвердых ногах, вгляделись в Беньёвского пристальней.
– Ей-ей, Холодилова, - еле ворочая языком, подтвердил кто-то.
– Приказчик его новый, немец Франтишек, - заявил другой уверенно.
– Сущая правда!
– звонко выкрикнул третий.
– Видели, как он к Нилову в дом заходил. Ябеду на нас отнес!
Беньёвский, не говоря ни слова, хотел было обойти пьяную ватагу, но дорогу ему загородили. Мужик, что нес треску, передал рыбу стоявшему рядом с ним товарищу, вытер руки о штаны и сказал кому-то в глубь толпы:
– Федька, а ну-кась, наперед выскочи.
И тут же откуда-то с задов ватаги протиснулся вперед человек в разорванной рубахе, худосочный, с сутулиной, на открытой груди которого висел большой медный крест. В человеке этом Беньёвский с изумлением узнал сеченного сегодня мужика, которому следовало бы сейчас лежать где-нибудь под образами если и не при смерти, то, по крайней мере, в полубесчувственном состоянии. Но мужик этот, без сомнения, был Федькой Гундосым, с виду целым и невредимым, хмельным и даже будто веселым.
– Не сумневайтесь, робя!
– заорал Федька, едва лишь взглянул на Беньёвского.
– Франтишек сие! Истинно говорю вам! Надо ему, братцы, тотчас кровь кинуть, чтоб знал, яко жалобы на нас капиташке-собаке таскать! Через таких вот стрижей залетных и трут нас здешние купцы, и секут, и секут!
Он, видно, вновь пережил боль и позор сегодняшней казни, потому-то последнее слово прокричал слезливо и длинно, быстро повернулся к Беньёвскому спиной, задрал рубаху с пятнами крови и показал свою ужасную, измолотую кнутом Евграфа спину.