Камень на камень
Шрифт:
— На что мне читать. Кабы война была, ее было б слыхать. А слыхать чего? — Задрал голову и как будто к небу стал прислушиваться, но с неба доносились только голоса жаворонков. — Вон, жаворонки одни, слышны. Болтают просто так небось. Давно ль прошлая была? И уже следующая? А из-за чего? Когда война, перед тем должно быть на небе знамение. В ту войну с южной стороны ночью крест горел. Ну, дело не ждет. Покосишь моей косой, а я буду снопы вязать.
Сунул мне в руки косу, а сам разложил перевясло, принес несколько ручней жита, придавил коленом, связал, и сноп готов. Да не сноп, а снопище, отец маленькие делать не любил.
— Чего стоишь? Давай. Эту полосу надо пройти.
Потом второй связал, третий. Но вдруг, точно силы его оставили,
— Пойдешь?
— Вроде надо. — Я тоже присел рядом с ним на другой сноп. — Все идут. Франек Дуда, и Касперек, и Незгудка Ендрек, еще ребята.
— Вот ты б один мог и не пойти. Кто там увидит одного, на войне только войну видать. И остригут вас, в мундиры оденут, будете все на одно лицо. Перемешаетесь, как лист с листом, дерево с деревом, кто вас различит.
И опять задумался. Солнце вверх взбиралось, пригревало все сильней. И с хлебов уже ночной холодок сошел, тоже повеяло теплом. По небу аист пролетал.
— Вон аист, — сказал я, чтобы что-нибудь сказать.
— Кто работать будет, пока Антек со Сташеком подрастут? — вырвалось у отца. — Четверо сыновей, а подсобить некому. Хотя бы эту жатву возьми, конца еще не видать. И может, снова не наша это война.
— А чья?
— Чего ради нам воевать? Пашем, сеем, косим, кому мы помеха? Война мира не переделает. Поубивают только друг дружку, и дальше все будет, как до войны. А больше всех опять останется в земле мужиков. И никто даже помнить не будет, что они воевали и за что. От мужиков не памятники остаются и не книги, а слезы. Мужик сгниет в земле, а земля его тоже забудет. Кабы земля всех хотела помнить, могла б она родить? А земле родить назначено.
— Может, для того эта война, отец, чтобы земля могла родить. А если так, выходит, она и наша война.
— Земля родит — война не война. Один только господь может земле воспретить.
— Даже Ромек-мазурик идет, — сказал я. — Чуть свет исповедоваться побежал. А теперь пьет в корчме. Слезы свои, брат, говорит, пью, а это мне дозволено. Однако ж ночью собирается напоследок кого-то обокрасть. Не могу безгрешным идти убивать, говорит.
Я думал, отец испугается, услыхав про Ромека, и скажет:
— Не нас, случаем? Надо бы тебе у него выспросить.
Но он и внимания не обратил и сказал:
— А если тебя убьют? Только наши с матерью руки на все это поле?! — И развел руками, точно поле у нас было до небосклона, а там и морга не было.
— Бог помочь! — закричал кто-то с дороги. Рыжий Валек с косой на плече. — Сын с отцом, глядеть приятно! Хорошая у вас рожь!
— Благодарствуй!
— Не убьют. Не убьют, отец. Скорей Ромека. Он говорит, что последний раз крадет, потом по-честному будет жить.
Чуть успокоился отец, глаза из дальних далей перевел на землю. Взял колосок, растер на ладони, сдул мякину и долго смотрел на переливающиеся зерна, словно в мыслях по ним ворожил: чет — к счастью, нечет — к беде.
— Даже если и не убьют, кто знает, сколько эта война продержится. Та четыре года держалась.
— Та была при царе, а это будет короткая. Победим и вернемся. Мужиков идет тьма, из нашей деревни, из других. А в ту войну кому хотелось за царя идти? Царь чужой, от него ни тепло, ни холодно.
— Чужой, верно, но мог жребий не на тебя выпасть, и оставался ты дома. А кто побогаче, тот и судьбу мог подкупить, пошел бы за него другой. А кто упрется, того, пусть ему и жребий достанется, не заставишь. Пока казаки за ним приедут, он уже на дереве висит. И хоть грех это, зато остался среди своих. Но только таким не то что на войну, вообще ничего не хотелось. А другой ногу подставит под колесо, телега ему ее переедет, и потом хоть хромает, зато по своей земле, не по чужой. Или глаз выколет, а без глаза не заберут. А дома что одним, что двумя — то же самое видишь. Да и видеть особо нечего, на память
все знаешь и самой темной ночью, что ни захочешь, найдешь. Как говорится, ночь хоть глаз выколи, а ты найдешь. А спать и одним глазом можно, как двумя, и плакать, как двумя. Раньше отца С матерью больше слушали, чем вы нынче. Или палец, которым курок нажимают, — и того хватало. Оттяпаешь, и не заберут. Приложишь хлеба с паутиной, поболит немножко, а потом скажешь, соломорезкой отхватило, когда сечку лошадям рубил. Мало ли мужиков и поседни ходит без пальцев и никогда на войне не были, соломорезками покалеченные. Чего там палец, когда у человека их десять. Портному он нужен, чтобы иголку с ниткой держать. Богатею — этот деньги без конца считает. Ксендзу — а то как указать на грешника с амвона. А земля рук требует, до локтей, не пальцев. Одним больше, одним меньше, была бы охота работать.Как-то, помню, я еще не особо умел косить, косили мы рожь, отец впереди шел, я за ним и нарочно заехал косой по камню: раз — и нету косы. Но отец даже не осерчал. Только посмотрел на выщербленное острие и сказал:
— Не ахти пока у тебя получается. Но ничего, одна-другая жатва — и научишься. У меня тоже не сразу пошло.
И так всегда, даже когда у меня уже хорошо получалось, а косили мы в две косы, отец первый, я за ним, то он вроде бы все время за мной приглядывал, чтоб я от жатвы терпенья не потерял.
— Ты уж прямо невесть сколько одним махом хочешь положить! А жить вздумаешь, как косишь, на середине жизни не хватит сил. А охота еще раньше пропадет. Не спеши, это только начало.
Потому что при первом заходе я всегда зло свое выместить спешил. Иной раз земля фонтаном летела из-под косы. И брал широко, как только мог размахнуться. И хотя силен был, как лошадь, но уже ко второму заходу от злобы и желания мстить не оставалось и следа, на третьем пот заливал глаза, а дальше уже приходилось останавливаться и хотя бы косу подправить на оселке, чтобы отдышаться чуток. Злобой да мщеньем много не накосишь. Чтоб хорошо косить, надо начинать так, словно ты уже на середине полосы, и кончать — будто только что начал. Так косил отец. Он росту был невысокого, в иной урожайный год, когда хлеба вымахивали здоровущие, — не выше ржи или пшеницы, но, когда косил, поле точно само его несло, шаг за шагом, ровнехонько. И так по всему покосу, шаг за шагом, ровнехонько. И всю жатву так, шаг за шагом, ровнехонько. И будто не он косу, а коса его руки подводила к этой ржи или пшенице и ото ржи или пшеницы отводила. Он только ей это дозволял.
Мне и теперь еще иногда кажется при косьбе, что я по-прежнему следом за ним иду. И даже сравнивать начинаю, так ли я кошу, как он, когда был жив. Так ли поле меня само несет, шаг за шагом, ровнехонько. Так ли коса сама мои руки к пшенице подводит и потом отводит, а я только ей это дозволяю. Но, наверное, мне никогда с ним не сравняться. Таким уж Надо родиться, чтобы косить, как он. И не знаю, сравнялись ли бы с ним Михал, Антек, Сташек, хотя они и были получше сыновья, чем я. Да и трудно сказать, что бы могло быть.
Михал, который из нас, четверых братьев, был самый способный — его в ксендзы прочили, — немного накосил и ушел из дома. Правда, до войны почти на каждую жатву приезжал помогать. Но отец не очень-то допускал его к косьбе, все больше сгребать велел или колоски подбирать. Брось, Михась, куда тебе с косой, мозоли только натрешь. Шимек другое дело, он как лошадь сильный, одной рукой может косить, коли захочет. Так что Михалу и не довелось научиться хорошо косить.
Антек уже неплохо косил, не так, правда, размашисто, как отец, но коса у него вроде быстрее шла и замах был покороче. Только он из-за любого пустяка злился. Например, если хлеба самую малость полегшие или его чертополох исколол. И никогда не хватало у него терпенья, чтобы с разгону до конца покоса дойти. Должен был хоть на минутку остановиться, поглядеть на поле, на небо или пойти напиться из жбана, потому что вечно ему было жарко. Но отец никогда его словом не подстегнул.