Камень на камень
Шрифт:
Недели две я не мог с кровати встать. Хоть и лежал, все у меня болело. Мать знай сменяла припарки да слезы надо мной лила:
— Господи, Шимек, сколько я тебя просила! А сколько богу молилась! В могилу хочешь меня свести? Обещай, что это в последний раз.
Но как обещать, даже матери, когда я себе поклялся, что не прощу. Подожгу, убью, но не прощу. Только вскоре началась война, и пришлось мне идти воевать. Правда, войну мы в два счета проиграли, в деревне еще выкопки не кончились, а я уже вернулся домой. И почему-то вся история с Пражухами показалась мне точно случившейся на другом свете. Тошней было из-за этой проигранной войны, чем из-за Пражухов. И верно, я бы всякую обиду позабыл. Да отец снова за свое: опять Пражух, пока я был на войне, межу взлущил, потому как, паразит, рассчитывал, что я не вернусь. Ну и: сделай что-нибудь да сделай что-нибудь, земля больше этого не снесет. Сходи хоть в суд подай. И никак я не мог ему втолковать, что теперь подавать некуда. Ну куда? Польши нету, значит, и судов нет. А он свое:
— Войну проиграли, неужель еще и Пражухам проигрывать?
Тогда выбрал я день, закинул на телегу плуг и, хотя что у нас, что у Пражухов поля были уже засеяны и кое-чего даже успело взойти, снова распахал, что было нашего, пусть знает, гад, что я вернулся.
На следующий год в Лисицах была ярмарка на Петра и Павла. Я бы, может, и не пошел, да
На мое счастье, лавки были точно соты с медом облеплены людьми, мы никуда не могли протиснуться. Другое дело, что мне не очень-то и хотелось протискиваться, а Зоське достаточно было, что она меня под руку держит. С таким кавалером на глазах у всей ярмарки, она бы небось все отдала, не только собаку, кошку или нитку бус. А ярмарка, хоть и война, была как мало которая до войны. Ряды лавок до самого кладбища тянулись. Возов точно в большой базарный день. А людей — не продохнешь, будто процессии взад-вперед ходили, и не поймешь, какая куда, потому что все лезли друг на дружку. А визгу, крику, смеху, дудок, свистков, петушков, словно никакой войны нет, один сплошной праздник на свете. А еще я сказал Зоське, что мне нравится, как она смеется, так девка смеялась, не закрывая рта.
Вдруг перед нами, как три сосны, выросли трое Пражухов. И, ровно разбойники, глядят на нас насупясь. Ого, подумал я, как бы худо не обернулось. И хотел мимо пройти, потому что у меня в мыслях несмолотая рожь была, не драка. А тут как на грех с правой стороны лавка и перед лавкой куча народу, а с левой телега, с которой продавали черешню, ну а отступать-то я не стану. Пустил Зоську вперед, может, думаю, друг за дружкой проскользнем. Зоське они даже позволили пройти. Самый младший только, Болек, когда она с ним поравнялась, с издевкой прошипел ей прямо в ухо:
— Ну и вислозадую себе нашел.
Все трое заржали, я уже было подумал, за Зоськиной спиной и мне удастся пройти. Но тут старший, Войтек, загородил рукой дорогу и: ты куда, такой-разэдакий, лезешь? Не видишь, мы стоим?
— Отчего не видеть? Вижу, — ответил я. И, не раздумывая, хвать кулаком по его смеющейся роже, он даже увернуться не успел. Пошатнулся, я подправил другой рукой, он полетел спиной на телегу с черешней. А там еще приложился башкой об колесо и уже не встал. Подскочил Болек, схватил меня за грудки, с минуту мы с ним тормошились. Вокруг заклубилось. Кое-кто пустился бежать, некоторые, наоборот, из любопытства к нам проталкивались, нашлись и такие, кому захотелось ввязаться в драку. Кто-то глотку надрывал, словно зазывал народ в свою лавку со сластями:
— Дерутся! Дерутся!
Кто-то вопил:
— Иисусе! Мария! Мало им, окаянным, войны!
Кто-то аж зашелся от крика:
— Ксендза позовите! Пускай окропит чертей! Позовите ксендза!
Зоська схватила меня за пиджак.
— Шимек! Шимек! Ты поумнее! Уступи дуракам!
И в ту самую минуту что-то тяжелое хряснуло меня по затылку. Я весь обмяк. В глазах потемнело. Но на ногах кое-как удержался и в этой тьме вслепую ударил кулаком прямо перед собой. Не попал. Меня качнуло, и, чтоб не упасть, я подался головой вперед следом за своим кулаком. Голова уткнулась в чей-то живот, кто-то охнул. И тут я прозрел. Увидел, как Болек — это его был живот — отлетел к прилавку. Лавка рухнула. Посыпались гипсовые фигурки святых. Лавочник с проклятьями схватил Болека за плечи и толкнул обратно на меня. Я выставил кулак, Болек точно в дышло носом врезался, и глаза у него осоловели. Но парень он был крепкий, хоть и самый младший из троих. Тряхнул только башкой, словно его ведром воды окатили. Я добавил, он зашатался, но не упал. Может, добавь я еще разок, был бы ему конец. Но тут Ендрек, самый из них высокий, растолкав толпу, протянул ко мне руки, вроде бы хотел к себе прижать и раздавить. Я пригнулся и со всего маху ударил промеж этих рук. Руки разлетелись, как крылья. Он будто повис на них. И вдруг схватился за левый глаз со страшным воем:
— Господи-и-и! — Постоял, шатаясь, держась рукою за глаз, как бы раздумывая, падать или не падать. Я ему помог, не очень даже сильно ударив под локоть, и Ендрек повалился на землю у самых моих колен, причитая: — Глаз! Ничего не вижу! Мой глаз! Едрить твою душу!
Я заколебался, подбавить еще или нет, больше всего мне хотелось втоптать его в землю. Но лишь оторвал эту его руку от лица: погляди сюда своим кровавым глазом, сукин сын, и чтоб на всю жизнь запомнил. Он решил, видно, что я его еще бить буду, и расплакался:
— Не бей! Пожалей! Мы ж из одной деревни!
Пока этот пощады просил, Болек успел очухаться и подкрадывался ко мне сбоку, вытянув руку с ножом. Я, может, и не заметил бы этого ножа, но вдруг что-то сверкнуло, словно яркий солнечный луч отразился от золотого креста на колокольне костела. К тому же какой-то добрый человек в последнюю минуту меня остерег:
— Нож! Нож!
Только поздно было выбивать у него из руки этот нож, потому что он им уже замахнулся. Я как-то успел увернуться и пнул его изо всех сил промеж ног. Он скрючился в три погибели, а нож, будто воробей, выпорхнул из его кулака. Я поднял обмякшее тело с земли и, придерживая левой рукой за отвороты пиджака, правой принялся в отместку за этот нож бить, не спеша, с передышками, потому что сам уже едва стоял на ногах. Хотя, может быть, мне только казалось, что я его за этот нож бью, а бил за ту распроклятую, тыщу раз перепаханную межу. Подтягивал к себе, когда он оседал на землю, и бил. А он то просыпался, то засыпал, просыпался и засыпал, словно уже не чувствовал, что я его бью. Силы начали из меня уходить, но ненависти оставалось еще столько, что даже убей я его, и то б, наверное, ее не насытил. Тут у него изо рта хлынула кровь.
— Отпусти парня. Хватит с него, — донесся до меня сбоку словно бы голос ангела. И я отпустил.
Он рухнул как колода, но и подо мной ноги подломились, и я чуть не свалился вместе с ним. С минуту стоял, точно пьяный, боясь ступить хотя бы шаг, а из глаз у меня словно кто-то искры высекал. И тут я снова услышал тот же ангельский голосок:
— Поди сюда, посиди, соколик.
Я повернул голову и прямо напротив себя увидел ларек и сидящую за прилавком тетку. Она была старая,
расплывшаяся, лицо все в щербинках от оспы, но ангельский голос был ее. Улыбалась как-то странно, будто две улыбки на лице между собой спорили, может быть, из-за этих оспинок так казалось, или у меня двоилось в глазах. И вдруг я вспомнил, что собирался договориться с Зоськой насчет помола ржи. Стал оглядываться, но Зоськи и след простыл.— Нечего ее искать, — заговорила тетка своим ангельским голоском. — Попищала, попищала и удрала. Такие нынче барышни. Сядь, отдохни лучше. — Поставила перед ларьком табурет. Даже сняла с головы платок и этот табурет застелила. — Тебя Шимеком звать? Я слышала, Как она кричала. Красивое имя. Сыми пиджак, я тебе пуговицы пришью, а то все оборваны.
Вышла из-за прилавка и сама стянула с меня пиджак. И пошла с ним по соседним лавчонкам. Через минуту вернулась с полной горстью пуговиц.
— Есть. Еще красивше, чем раньше, будет.
Взгромоздилась обратно за прилавок и занялась починкой. Я смотрел на свои распухшие, ободранные руки, а она вдруг вытащила из лежащей на прилавке кучи связку бубликов и кинула мне на колени.
— На, подкрепись, соколик. Натрудился ты. Ой, натрудился. Есть еще в народе сила. Не так скоро нас согнут. Жаль, тому, первому, мало дал, он больше об колесо покалечился. Но последнему на всю жизнь будет наука. Было на что посмотреть. А люди убегали, точно их ветром сносило. Кое-кто лавки позакрывал. Видать, совесть была нечиста, товару-то оставалось еще порядком, могли б до вечера торговать. Да сегодня ничего уже не наторгуешь. Но приехать стоило. Будет что вспомнить. А то пролетают эти праздники, все как есть одинаковые, чего тут вспоминать? Сколько бубликов продала? Ну, продала, только это еще не праздник. Праздник — когда или епископ приедет, или подерутся. Раньше больше дрались. Летось в Радзикове на святого Винцентия как начали сразу после утрени, так всю обедню дрались и еще после обедни. Люди уже к вечерне стали сходиться, а они все дерутся. Один ко мне на прилавок свалился, а рожа от уха до уха ножом исполосованная, все мои бублики заляпал кровью. Потом связку за связкой осматривала и кровь смывала. Но половину пришлось выбросить. А началось из-за пустяка. Сперва один с одним. А потом уж и не поймешь, кто с кем, все со всеми. И даже кто за кого, не поймешь, свои перемешались с чужими. Как есть куча мала. Вышел ксендз со святой водой и кропилом, органист, причетник с крестом, и колокол на колокольне зазвонил. Подошли к этой куче, а дальше куда? Органист попел, ксендз побрызгал святой водой, и назад. А те дрались и дальше. Держи. — Она бросила мне еще связку бубликов. — Ешь. Все равно сегодня ничего не продам. И обратно меньше везти. Ого, эта даже с мясом вырвана. Ничего, как-нибудь заштопаем. На темном и под пуговицей не будет видать. Идет тебе этот костюм. А еще больше пойдет коричневый. И голубая рубашка. Галстук в горошек. А об этой твоей барышне и жалеть не стоит. Хорошо, что убежала, не такая тебе сужена. Вцепилась в пиджак, нет, чтобы духу поддать. Девушка должна быть как из твоего ребра сделанная, такую бери смело. А эта стоит и визжит. Хоть бы в руку кого укусила или в ногу лягнула. Нет, не вышла б из нее ни жена, ни хозяйка, ни детям мать. По походке было видно, что не про тебя она. Бранчливая была б, ой! После первого же ребенка, считай, у тебя в доме язва, а через десятка два годков ведьма или сатана. Только б и думал, куда пойти, лишь бы не сидеть в хате. К богу бы тебя не тянуло, к богу тянет только под старость, вот и пришлось бы другую завести, а не то б пить начал. В корчме часом подлечишь душу, но так тоже долго не проживешь. От корчмы частенько прямая дорога в петлю. Хотя, по правде сказать, такого сокола ни одна долго не удержит. Какая б ни была богатая да красивая. Запри двери, окна, закрой вьюшку в трубе, четками даже его привяжи, все равно улетит. А что перед господом клятву давал, ему ж это как плюнуть, не приемлет его нутро никаких клятв. Таким уж он сотворен — не для счастья одной-единственной, а чтоб несчастья нашей сестре приносить. Да и куда тебе спешить. Семейная жизнь не мед. Пока весело, веселись. Оно ведь как: покуда весело, то и смерть далеко. Я свое прожила, знаю, что говорю. А было у меня трое мужей. И хорошо мне с ними бывало, и плохо, хотя со всеми по-разному. И лучше я помню, что три раза их хоронила, чем то, что они меня три раза под венец вели. Счастье, что у меня мои бублики были, — не успею одного похоронить, другой свататься летит. Льнули ко мне, ой, льнули, словно рядом со мной легче было помирать. Но после третьего я сказала: хватит. Что я, усыпальница? Бублики при мне, то туда поедешь, то сюда. Подерутся из-за меня где-нибудь мужики, и хорошо. А дрались когда-то, соколик, дрались, иной раз от крови земля краснела, словно из нее сочилась эта кровь. И ножами, и кольями. И у кого что было под рукой. Раз один другому гипсовой богородицей съездил по башке. И тот, о чью башку богоматерь разбилась, был моим первым. Мне больше другой нравился, а этого пожалела. Он святых продавал, я свои бублики, и всегда наши лавки рядом стояли. Только он долго не прожил. Второго тоже из драки взяла. Он всю ярмарку на святую Сабину в Войцехове разогнал, и почему-то у меня с языка сорвалось, будешь мой. Так и вышло. Пока его полицейский не застрелил, он на полицейского бросился, когда тот его в кутузку вел. А третий остановился вон тут, на этом самом месте, где ты, перед лавкой, и сказал: я все эти бублики куплю и еще столько же, но ты должна стать моей. Я и стала. Только никак он не мог снести, что у меня уже было до него двое, и каждый день напивался. А напившись — за топор: прогони их, прогони, сука, не прогонишь, зарублю их и тебя. И все пуще пил. Как-то вернулась с ярмарки, гляжу, а третий мой под потолком висит. С тех пор отшибло у меня охоту замуж выходить. — Она снова вытащила связку бубликов и бросила мне. — Ешь вдоволь. Из хорошей муки. А я уж думала, ничего не случится. Поздняя обедня кончилась, а тут только: почем связка да почем связка. И все такие обходительные, ну не мужики, а монахи переодетые. Не скажу, торговля неплохо шла, но настоящего праздника, подумала я, видать, уже не будет. А у тебя что, ножа не было? Надо б и тебе ножом, раз он с ножом на тебя. Господь бы твой грех простил, он же видел, что их трое, а ты один. А в срам ты его зря. Бей, убивай, но к этому месту, соколик, надо уваженье иметь. Кабы незнамо какой был ирод, это святая вещь. Ты ж на самого бога замахиваешься, который нас всех породил и приказал нам родить других. Да и он, хоть и бог, не иначе появился на свет, пусть и от святого духа, но что дух без Девы Марии? Из этого места жизнь, из этого места смерть, все печали и радости, через него один плохой, другой хороший, этот такой, тот сякой, через него измены и войны, бродяги, святые угодники и короли. И что было, и что будет — все от этого места, соколик. А ты знаешь, где у снов логово? Там оно. Оттуда сны ночью вылазят и тебе снятся. И что в том месте, то и в сердце, и в голове. Потому как оно над ними поставлено, так же, как вечность над минутой. Без головы человек разве что глупый, а без сердца — камень. Повредишь детородное место — будто другорядь его из рая изгнал. И потом уже ни грешить не хочется, ни о спасенье души думать. Редко у кого заведется в горле соловей и запоет тоненько. Но это все равно как если б человек сам над своим изгнаньем пел.