Камень на камень
Шрифт:
Лежал он у меня на коленях, будто только что вынутый из печи хлеб, и слышно было, Как мыши в нем играют. Видать, он немало их сожрал, я рукой чувствовал, как они в нем гомозятся, толкаются, озорничают. А его жирное брюхо знай вздымалось и опадало, вздымалось и опадало. И мурлыканье откуда-то изнутри шло. Могло показаться, одно брюхо в нем живое, а остальное — так, лежит чего-то на коленях, дохлое и счастливое. А моя рука, которой я его гладил, как бы небо над этим его издохшим счастьем.
Он весь провонял этими мышами. Может, ради меня столько ухлопал, чтобы откупиться за годы лентяйства. И мне даже стыдно стало, что в больнице, когда бы кто ни спросил, есть ли у меня кошка, я отвечал, что был кот, да я его пришиб, зачем держать лодыря.
Вообще-то о кошках там мало говорили, что за тварь кошка, чтобы о ней говорить. Серая или черная, ловит мышей или лоботрясничает, вот и все. Чаще уж о собаках или голубях. А больше всего о лошадях. О лошадях стоило только одному начать, сразу все подхватывали. Такие лошади, сякие, старые, молодые, работливые, норовистые, караковые, серые, гнедые, вороные, буланые, саврасые, соловые, пегие, рыжие, чалые. И так, случалось, целый день. Потому что о лошадях каждый мог больше рассказать, чем о себе, и больше, чем о детях, о бабе, о хозяйстве, больше, чем о белом свете. И неважно, правда это была или неправда. Мог кто и не верить, но слушал вместе
Лежал с нами один адвокат, остальные-то все были деревенские. Но и он любил послушать. И не только про лошадей, а и про всякую животину. Даже если читал, а кто-нибудь начинал рассказывать, откладывал книжку и слушал, будто это было интересней написанного. Рядом со мной, по левую от меня руку, лежал. Что-то у него было с позвоночником, угасал на глазах. Но никогда не жаловался, что там у него чего-то болит. Спать только много уже не мог и просыпался, еще не начинало светать. И поджидал, покуда и я проснусь. Стоило мне во сне вытащить руку из-под одеяла, как раздавался его приглушенный, точно из-под земли, шепот:
— Не спите, пан Шимон?
У меня еще с партизанских времен чуткий сон, ну и отдохнувший был, мышь бы услышал. И тоже просыпался рано, когда все еще спали. Лежал с закрытыми глазами, а в голове уже мыслей полно. И о нем даже иногда думал, что дышит чудно, а это в нем смерть так дышала.
— Может, я вас разбудил?
— Какое там. Дома я б уже на ногах был.
— И что бы вы делали?
— Ой, дела всегда найдутся. Скотине корму задать. Всяк визжит, ревет, ржет, кудахчет, не знаешь, кому вперед. А хуже всех свиньи, сырого есть не станут, вари им, и самые изо всех прожорливые. В деревне, пан Казимеж (его Казимежем звали), день не с солнышка начинается, а с голодной скотины. Потом уже солнце вылазит на небо, когда скотина обряжена. Это здесь баклуши бьешь. Ни живешь, ни помираешь. Неизвестно, зачем спать ложишься и зачем просыпаешься.
Я знал, что он любит слушать про скотину, и сам его часто на эту скотину наводил, чувствовал, что ему становилось полегче. А он меня сразу спрашивать:
— А много у вас свиней?
— Ой, порядком, пан Казимеж. Только свиноматок две. А если хороший помет, иной раз до двадцати поросят от одной, да столько же от другой, и никого не продаю, всех на откорм оставляю. Войдешь к ним со жратвой — ногу некуда поставить. Белым-бело, будто кто сирень по хлеву разбросал. А прилипнут к соскам, так только чмоканье отовсюду слышится, сю, сю, сю. Точно сечку где-то рубят или дождь по стенам шуршит. А матка хоть бы что, лежит, развалясь, посреди этой сирени, можно подумать, сдохла. Брюхо напоказ, зенки сощурены и почти что не дышит. А эти визжат, лазают по ней, вырывают друг у дружки соски. Остервенелее, чем щенки. Вы небось не знаете, что сосок соску рознь, хоть и все у одной матки. В одном больше молока, в другом меньше. Этот поядреней, тот как тряпочка. Да и поросята разные родятся, один хилый, привередливый, другой, наоборот, жадоба. Такой жадень может и три соска за раз выдоить. А дерутся-то как из-за этих сосков. Слава богу, когтей у них нету. Были б, перецарапались бы в кровь. А свиноматка — гора мяса и само смиренье. Редко когда Ногой дернет, если какой уж больно ей допечет, и лежит, покуда ее не высосут до последней Капли.
— А птицы у вас много?
— Ой, этого добра полно. Куры, гуси, утки, еще всякая разность. Тьма-тьмущая. Но я птицу люблю. Поутру дверь в хлев не успеете открыть, а там шум, гам, они уже вас учуяли. А открою дверь, все равно что затвор мельничный открыл. Валит через вас, под вами, сверху. Сплошная туча перьев. И в минуту весь двор в перьях, земля, небо. Собака даже если захочет залаять, перо это ей глотку забьет, лает как будто за стеной. А квохтанья, гоготу, кряканья, кулдыканья еще больше, чем пера. А начнет вся эта орда землю клевать, земля дрожит, точно по ней град лупит. Выглянет теленок из хлева и тут же назад. А вздумаете лошадь запрячь, придется вам ее сквозь этот шум силой тянуть. Есть у меня индюки, есть цесарки. Но цесарки как цесарки. Тихие, боязливые, потерявшиеся среди остальной братии. Не толкаются, под ноги не лезут. А куры — это шантрапа. Разве что яйца несут. Придет зима, яйца подорожают, хоть при своих останешься. У меня даже два павлина есть. Я их держу, потому что народ в деревне привык говорить: там, где два павлина. Иногда который-нибудь хвост развернет, вот и у меня своя радуга. Есть на что поглядеть. Хотя, честно говоря, я и не знаю, сколько у меня этого добра. Не считаю, и все. Да их и не перечтешь, даже если захочется. Мечутся, прыгают, клюются, дерутся, сотню глаз надо иметь. А зальет солнышко двор, все так и переливается. Иной раз до ста с грехом пополам досчитаю, а дальше пропадет охота. Да и зачем считать, подумаю. Прибудет, что ли, мне от этого? Пусть живут несосчитанные. Знал бы, сколько их есть, все б горевал, когда гусь пропадет, или курица, или утка. Ходи тогда, ищи по чужим дворам, по садам, в загатьях, в загуменниках и выспрашивай у людей, не видал ли Кто. А в деревне особо негде искать. Хата к хате впритык, все кучею. Выходит, нужно соседей винить. Когда что пропадет, соседи самые ближние. Но, может, для того люди меж собой и соседствуют? А если ты еще с соседями не в ладах, уж тем более они ближе всех. Или надо западни на хорьков ставить, чтоб и сосед мог туда ненароком попасть. Да и хорьком не стоит брезговать.
Понедельник был, попросил он меня утром, чтоб и его побрить. Потому что понедельник — базарный день, и спозаранку все в палате готовились к приему гостей. Рассвет едва заглянул в окна, а во всех углах уже шептались, вздыхали, читали молитвы. А кое-кто куда как задолго до рассвета просыпался, точно пора уже было обряжать скотину. Так что захочешь подольше поспать, в понедельник не сумеешь. Где-то скрипнет кровать, и сейчас же все остальные кровати начинают скрипеть. Хотя обычно тот, кто просыпался первым, сразу будил остальных:
— Эй, мужики, просыпайтесь! Понедельник сегодня!
И сразу шум, суета. И даже если кто болезнью или увечьем был прикован к постели и не вставал, в понедельник словно бы чудо с ним должно случиться: тоже наводил марафет. Все мылись, брились, причесывались, а кто не мог сам, того другой брил, причесывал, мыл. Потом уже я, когда начал подниматься, всех брил. Работы у меня по понедельникам было хоть отбавляй. Всем до единого чего-нибудь требовалось. Тому баки чуток подровняешь, этому усы подстрижешь, чтобы все кругом знали: он тоже кого-то ждет. И хотя к некоторым никто никогда не приезжал, понедельник был такой день, что могли и приехать. Лошадь могли приехать покупать или поросят продавать, а при случае и навестить больного.
И только об этом в понедельник с самого утра разговор: приедут, не приедут. Приедут, не приедут. Могли б приехать, бычок у них на продажу есть, пошто его так долго держать. Сожрет больше коровы, а молока все одно не даст. Вспахали,
засеяли, чего им теперь делать? И яблок не так чтобы много на деревьях, ой, нет, не то что прошлый год, аж ветки ломались. Я говорил, еще разок надо опрыскать. Вот чертова тля и объела весь цвет. Приедут, думаю. Ни свеклы, ни моркови нонешний год не сажали, картошку только выкопать, небось выкопали уже. Молотить самое время? Зимой обмолотят. Я вот вернусь и обмолочу. В поле на одной ноге тяжело, но молотить можно и с одной, были бы руки здоровые. Ничего, сдюжим, хотя лучше б машиной. Говорил я ей, человека найми, если сама не справляешься. Наняла, наверное. Я что ни скажу, мое слово закон. Кого же вы нынче наймете? Думаете, сейчас, как до войны? Значит, не наняла. Мои сразу после дожинок собирались приехать. Не было ваших в прошлый раз, и в запрошлый не было, и в позапрошлый, сколько вы здесь лежите, не приезжали. Так земля не хочет их отпускать. Зимой бы непременно приехали. Чего зимою делать? Обряди скотину да грейся у плиты. А то вы не знаете, что такое земля? Ухватит за ноги, за руки, на шее повиснет и держит. Кабы баба моя дурьей своей башкой сообразила яиц подсобрать, сметаны, сырок хотя б небольшой, было бы с чем ехать. Лишний грош в доме всегда пригодится. Соли купить, сахару, уксусу. Теперь автобус ходит, дорогу заасфальтировали, кати себе да поглядывай в окошко. Может, хоть приедут сказать, бычок или телка. Посоветоваться: оставлять, не оставлять. Ксендз ведь не посоветует, что ксендз понимает в телятах. Ой, худо дома без хозяина, худо. Говорил я, пусть только меня не станет, ужо наплачетесь. Кто вам гусей на пруд выгонит, за внучонком приглядит, воды согреет, когда вернетесь с поля? Кто? Но я вас уже не услышу. Плачьте, плачьте. Приедут, знамо, приедут. Отчего бы не приехать? Она хотела себе обувку купить и Ясю пальто. Ой, любит наряжаться, любит. Я ее голой-босой взял, а теперь первая барыня на селе. Дом собираются новый ставить, да кровельного железа нигде не достать, может, за железом приедут. Обещаются выделить мне комнату, на окнах занавесочки, на полу ковер. И стены чтоб в цветочки хотят. Как думаете, красиво будет в цветочки? Всю жизнь в побеленной прожил, как бы одышка не одолела. Может, за обручальными кольцами приедут. До рождества далеко, а они на рождество венчаться хотят. Заодно б их и благословил. А ну как не вернусь? А без благословения не будет в жизни счастья. Я им в тот понедельник через соседа передал, приезжайте чем поскорей, я-то могу подождать, да смерть не захочет. Ой, смерть, она как царица. Не упросишь, чтобы хоть недельку обождала, чтоб хоть до следующего базара, потому как их, видать, что-то задерживает. Он вроде и неплохой мужик, только пьет, ох, пьет. Если вчера не нахлестался, приедет, это уж точно. За товаром для кооператива. Его уже три раза выгоняли, да никого на замену нет. Я сказал, моя земля, моя отчина, все мое, и собачонка эта, и грабли, и аист на крыше. А ты, приблудыш, что принес в дом? Десять корявых пальцев, да и те все с левой руки. Эвон, зенки стеклянные, только бы дрых. Еще без уваженья ко мне? Ничего от меня не получишь. На храм божий дам, на бедных дам, а тебе ни гроша. Так он мне и накостылял, пес и тот надо мною скулил. Ты, старый хрен, тебе уже на тот свет пора. Там твоя земля, твоя отчина, все твое. А она только: Метек, не бей папашу. Папаша! Папаша! Но я ему прощу, думаю, коли приедут. Почему не простить? Не забирать же с собой в могилу. Может, приедут. Господь им даст знак, и приедут. Я никогда долго зла не помню. Это из-за земли все. Земля осатанела. Не та теперь земля. Видно, с нами помрет, Войцех. Будет у вас вволюшку в руках, в ногах, под головою, в глазах, в седине. Приснилось мне летось, будто стою на меже, а земля на меня идет. Овсы идут, ячменя, пшеница, рожь и незасеянные поля. Мужицкие с господскими рядом. Вывалились откуда-то из-за края небес и на меня, точно полки, армии, роты, батальоны, поле за полем, пройдут мимо и дальше идут, и уходят, исчезают совсем. Соседские поля шли, шурина моего поле, мое. Я издалека узнал, как свое не узнать, синее все от васильков. Я руки раскинул. Куда? Вернись! Стой! — кричу. Хватаю пятернями колосья, а они выскальзывают как пескари. Я на колени. Вернись! Где там, след простыл, и я проснулся. Чего бы им не приехать? Я им машину купил, тррр! — и уже тут. Кабы господь пожелал дождь послать, приехали бы. В дождь иной раз самое забытое-перезабытое вспоминаешь. Особенно когда зарядит — льет и льет, а тебе все чего-то вспоминается. Непогодица, люди говорят. Ни коров в такую непогодицу не выгонишь. Ни пахать не поедешь. Сидишь в хате, по окнам потоки бегут, хлещет, будто с неба на землю и с земли на небо. Хаты вроде рядом, а каждая отдельно, каждый человек по отдельности. Табурет, что ли, починить, а то ножка отвалилась. Или к соседу сходить. Но и там не меньше нашего льет, потому как льет во всей деревне. И в Сонсницах льет, и в Валентицах, на всем божьем свете. Кончайте, что вы заладили про этот дождь. Выкопки, пусть люди спокойно копают. В дождь чего-то в нутре скребет, врага даже хочется простить. Раз мы так в дождь помирились с одним. Двадцать лет волками друг на дружку глядели. А тут сижу я в хате, носа во двор не высунешь — льет как из ведра, и совесть меня подстрекнула. Пойду-ка, подумал, чего мы не поделили? Захожу, а он: и охота вам была в такую мокредь? Я бы все равно перед смертью у вас попросил прощенья. Присаживайтесь, коли пришли. Ого, как с той-то стороны затянуло. Выгляньте, у вас получше глаза. Мои уже так не видят. В деревне я б распознал. Дым бы стлался по крышам, кости ломило. Может, это последний понедельник? Пошли, господи, дождь.Никогда до сих пор не случалось, чтобы кто-нибудь умер в понедельник. Умирали по вторникам, средам, четвергам, пятницам, субботам, иногда в воскресенье, но в понедельник никогда. Жили. Повернуло к вечеру. Базар заканчивался.
— Чего это вы сегодня книжку не читаете, пан Казимеж? — сказал я.
Лежала у него на тумбочке какая-то книжка, раскрытая для чтенья, странно, подумал я, отчего он до нее не дотрагивается, потому как дня не проходило, чтоб не читал. Была у него этих книжек полная тумбочка, и даже на окне две-три лежали. Иногда за День целую мог прочесть. Зачитается, бывало, и не слышит, что ему говорят. Мы даже удивлялись: и охота столько читать? Изо всей палаты он один читал. И не жаль ему глаз? Неужто голова не заболит? Да и зачем? Начитается человек, начитается, а потом все это с ним в могилу уйдет. С землей дело другое. На земле наработаешься, но земля-то остается. А от чтения хоть бы одна строка или слово.
Стало смеркаться. Пришла сестра, чудно как-то на него поглядела и убежала. Через минуту пришел врач, подержал его за руку и тоже ушел. Снова пришла сестра, сделала ему укол. Спросила, не хочет ли он пить. И принесла компоту. Кто-то хотел зажечь свет, но я сказал, не время еще. Читать никто не читает, значит, и не темно.
Ничего по нему не было заметно. Хотя говорят, когда человек умереть должен, по нему видно уже дня за два. Но, правду сказать, чего тут можно было увидеть? Всегда он бледный, как лунный свет, бледнее быть уже нельзя. Худой как, право слово, щепка, значит, и худей некуда. А глаза в сумерках на лице потерялись, если б еще над ним наклониться, тогда, может, и увидишь. И только эта раскрытая книга на тумбочке, к которой ему не хотелось руки протянуть, чтоб хотя бы ее закрыть, — может, это и был единственный знак, что он умирает.