Камень на камень
Шрифт:
Иной, случалось, раззадорится — со своей бабой бы так не посмел, та б его измордасила. А санитарка Ядзя каждому давала волю и с каждым смеялась, точно со своим мужиком. Никогда ей не бывало грустно, никогда плохо. Только как соберется кто ее под венец вести, она у того спрашивала:
— А на чем повезете венчаться? Может, на простой телеге, заляпанной навозом? Я только в карете поеду, запряженной четверкою белых коней.
А если какой обещал, что она у него будет большой барыней:
— Так это вам сперва большим барином надо стать.
А начнет который-нибудь божиться, что ей у него только птичьего молока будет недоставать:
— Птичьего-то молока ладно, а как насчет всего прочего?
А соблазнял который-нибудь,
— Сперва подите выкопайте, может, сыны ваши уже давно все повыкапывали.
А другой ее донимал, чтоб под утро, когда все спят.
— Под утро луны уже нет, а изо рта шибает.
А вздыхал какой, чтобы ему господь дозволил хоть на минутку с ней про свою немочь забыть, он бы тогда колокол для костела купил:
— Сперва купите, надо ж послушать, как он звонит.
А хвалился какой, что, хоть он и старый, с ней бы ему припомнилась молодость:
— Пусть сперва припомнится, а то потом вдруг поздно будет, стыда ведь не оберемся.
А просил который-нибудь грудь хотя бы потрогать:
— А какой вам с этого прибыток? Поди не дите уже.
А пожалуется какой, что все его нутро к ней рвется, а ни рукой, ни ногой не пошевельнуть:
— Ну вот, сами видите. Уж если шевельнуться не можете, какая тут любовь.
А если кто-нибудь умирал, она рядом садилась и выговаривала:
— Вы жениться на мне обещали, а сами помираете. Смеялась я, конечно, но смех смехом, а с вами бы поехала даже на простой телеге, заляпанной навозом.
Может, потому она и замуж не вышла, что вечно ее всякие в жены брали, а потом умирали и она как бы все время была вдова. Я тоже, случалось, смеялся, что, кабы не ноги или кабы раньше панну Ядзю встретил, пришлось бы ей стать моею женой. Я не какой-то там ветропляс, да и панна Ядзя женщина степенная, чем мы не пара. Но еще не все потеряно, дай только вернусь домой, потом как-нибудь ее навещу, принесу курицу, яиц, сыру, тогда и поговорим. В доме бы хозяйка была, у меня жена, а то и братья замучили, отчего не женюсь. Сейчас, конечно, с такими ногами, и говорить не об чем, может, я никогда больше не буду ходить, не таскать же панне Ядзе меня на себе, хоть руки у ней и сильные.
Как-то, еще в самом начале, она меня одевала и, увидев на теле рубцы от ран, всплеснула руками:
— О господи! Кто ж вас, пан Шимек, изувечил так?!
— Всякое бывало, панна Ядзя, тут и о гулянках память, и о партизанских годах.
— И вы живой остались?! Боже милостивый! — И чтоб хоть про одну из этих ран ей рассказал.
— Выбирайте сами, панна Ядзя, про которую, — сказал я шутки ради. И она выбрала, на плече, рана была небольшая, но шрам здорово расползся, лет-то прошло немало. Ну и рассказывай ей, как оно было.
Прятался я у одного знакомого в Емельнице, дело было зимой. Деревня в стороне от дорог. С юга леса. Еще и зима не установилась, а кругом уже все замело, только на санях и проедешь. Зверь из леса к самым домам подходил. Выйдешь за порог, а тут косуля во дворе мордой в снег тычется, заяц скок-поскок, куропатки фьють! — точно снег вдруг осыпался с крыши. Чего бояться? Я даже с чердака перебрался спать в чулан. А тут однажды ночью бух! бух! в дверь — открывай! Но прежде чем эту дверь им открыли, они ее сами вышибли прикладами. И взяли меня тепленького, чуть ли не из постели. Штаны едва успел натянуть, они меня с ходу прикладами по спине, по голове — и вперед! Будто страшно спешили.
На двух санях приехали. Трое остались меня конвоировать, а другие на этих санях покатили дальше. Даже сапог не дали надеть, потому как, наверное, я для них уже покойником был. Босиком, в одних портках и рубахе гнали меня и гнали за санями следом.
У меня пятки к снегу примерзали. Только остановлюсь ступню о ступню потереть, тут же один какой-нибудь хрясть меня сзади. И без того, правда, били,
холодно было, видать, для согрева. Они, может, еще сильней меня продрогли, что ни шаг, похлопывали себя по бокам. Вроде в шинелях, в сапогах, с подшлемниками под касками, в рукавицах, но если кто не привычный, так и без мороза мерзнет. Еще руки все время на железе держали, а от железа сильнее тянет, чем от земли.Сперва я шагал как по раскаленным углям — и понимал, что далеко не уйду. Решил, отойдем за деревню, там брошусь на них, и пусть убивают, где я пожелаю, а не где им захочется, да еще неизвестно где. Чего дальше-то идти, когда все равно конец один. Но за деревней чего-то мне обидно стало умирать, поживу, подумал, еще чуток. Ноги жалеть нечего, так и так они неживые, а хоть немножко еще пройду. Сани с теми все больше отдалялись, казалось, что они в снег проваливаются и вот-вот исчезнут. А эти, сзади, всё мне наподдавали, слишком медленно, мол, иду.
И чтоб не замечать, что по снегу шагаю, стал я про себя думать, будто иду по стерне. По стерне так же колко и больно, но хотя бы ногам тепло. А умеючи и по стерне идти невелика штука. Тяни себе ноги, а сверху не наступай. Тогда и бежать можно, и догонять, и удирать, если за тобой гонятся. И начал я помалу забывать, что иду по снегу, казалось, под ногами стерня, земля, нагретая солнцем, иссохшая в пыль. И даже косы где-то звенели об оселки. И дух от раскаленных хлебов нутро обжигал. И жаворонка вдруг услышал вверху над собой. Но, видать, кто-то из этих сволочей тоже его услыхал, потому что выстрелил поверх моей головы, и жаворонок смолк.
В горле у меня пересохло, точно от жаркого духа хлебов и земли, и я нагнулся, чтобы зачерпнуть горсть снега. А мне со всей силы сзади по голове. Я упал как подкошенный и подумал, пожалуй, не встану. И даже захотел, чтобы меня добили. Но с этими не так-то просто. Не любят они, когда человек сам себе выбирает смерть. Должны доставить туда, где они ему определили умереть. Пусть такой же самой смертью. Завыли, как волки, давай меня пинать, бить, и я встал. Только идти стало невмоготу. Ноги подкашивались. И на каждом шагу будто гвозди впивались в подошвы. Тогда я подумал, что, верно, в хлебах полно было чертополоху, из-за чертополоха по этой проклятой стерне так колко и больно идти. Или, может, серпом жали. После серпа идешь по стерне, а она как гвоздями утыкана. Или отец меня откуда-то с другого конца позвал, попросил оселок принести, и я к нему иду. А то представил, будто мои коровы на помещичье поле забрели и жрут свеклу, у меня душа в пятки, и я лечу сломя голову к ним по этой стерне, чтобы их прогнать. Кто в такие минуты чувствует, что подошвам колко и больно, тут себя не помнишь от страха, как бы управляющий не угнал коров, пока я добегу. Или же будто мы с ребятами наперегонки носимся по этой стерне, кто быстрей добежит до межи. Ну и я добежал первый.
А они, сволочи, небось уже думали, я едва дышу, откуда им могло прийти в голову, что я все время по стерне иду, в разгар лета, в разгар страды, раз они меня по снегу гонят. Под конец, видно, сами здорово закоченели, потому что начали руками хлопать, на ладони дуть, притопывать ногами. А прямо перед нами с левой стороны был косогор, поросший можжевельником, а внизу, под косогором, глубокий крутой овраг. Они так были уверены, что я без пинков шага не ступлю, что один даже вытащил фляжку, и все по очереди стали к ней прикладываться. И, наверное, мерзости говорили, потому что вдруг как по команде загоготали. А один расстегнул ширинку и пустил струю. И в эту самую минуту я прыгнул в сторону косогора. Они и выстрелить не успели, а я уже катился среди можжевеловых кустов. И как мешок свалился в овраг. Для них слишком круто было, они и не стали меня догонять. Только стояли и стреляли. И одна всего пуля вот сюда попала, в плечо, все остальные в снег, в можжевельник, в деревья. Я сразу ничего не почувствовал, потом только, когда уже был далеко.