Казанова
Шрифт:
Девица вернулась с бутылкой вина; на ней было уже другое платье с вырезом, открывающим грудь почти до самых сосков. Черт, похоже, специально для него переоделась! Это скорее встревожило, чем обрадовало Казанову. Кретинка! Ведь у его самодовольного соотечественника тоже есть глаза. Не дай Бог такая глупость помешает осуществлению его плана. Ладно, адрес он украдкой сунет ей перед уходом. Художник залпом опорожнил свой бокал. Снова налил.
— Тосканское. — Причмокнув, он усадил девушку на колено, что явно доставило ей удовольствие. С широко расставленными ногами, громадной сигарой в зубах, бокалом вина в одной и пышной грудью в другой руке, тосканец скорее походил на мифического сатира, чем на завсегдатая придворных салонов; о царящих там нравах Джакомо, правда, разное слыхал, но такое
— Я вам кое-что скажу. — Художник поднял бокал. — Тоскана — вот место для художников. А не эта проклятая дыра. Можете мне поверить.
Джакомо на всякий случай уткнулся в свой бокал. Надо выждать, разобраться, к чему тот клонит. К чему подбирается его рука, обхватившая левую грудь девушки, было ясно: пальцы медленно отгибали край платья.
— Здесь все гроша ломаного не стоит. За одним исключением. — Он так крепко стиснул девушку, что та с веселым визгом вскочила и, поддерживая обеими руками свои сокровища, отпрыгнула к мольберту. Ничуть не смутилась; готова продолжать забаву. Корова. А бык этот что вытворяет? Пролил вино. Опрокинул кресло. Обсыпал сигарным пеплом штаны. Спятил?
— Простите, но я от этой жизни дурею. Видите, чем пришлось целых полдня заниматься?
На столике стояла шкатулка из светлого дерева, лежали инструменты непонятного назначения, валялись кусочки какого-то желтого металла. Художник приоткрыл крышку шкатулки. Казанова тупо уставился на горку сверкающего порошка и вдруг почувствовал укол в сердце. Золото, настоящее золото.
— Сам готовлю, сам должен мучиться. Как будто нельзя выписать готовую краску из Парижа или из Гамбурга.
— Золото?
Именно это слово произносить вслух и не следовало, но Джакомо не сумел сдержаться.
Художник легонько дунул на бугорок:
— Самое настоящее. Ни один краситель его не заменит. А я вынужден возиться с этим говном!
«Мне бы твои заботы, земляк», — подумал Казанова с завистью в душе и улыбкой сочувствия на губах. Художник взял со стола брусочек с блестящим обпиленным боком.
— Мне говорят, Боттичелли тоже сам это делал. Но, Господи помилуй, почему на нас, тосканцах, всегда все ездят?!
Что-то в его лице, движениях, интонациях насторожило Казанову. Нельзя расслабляться, хватит восхищенно пялиться на желтые брусочки, надо преодолеть желание взвесить их на ладони. Ведь он — человек, у которого не может быть таких желаний. Не стесненный в средствах земляк — и даже, если угодно, тосканец, состоятельный соотечественник Боттичелли и Медичи [21] … да кого только захочет этот щербатый любимчик короля. Он желает заказать портрет. С этим и пришел. Ни с чем больше. Ну может, еще с крохотной надеждой… Даже не с просьбой. Но об этом чуть позже, сперва он переведет дух, проглотит язвительные слова, которыми с удовольствием отхлестал бы этого горластого индюка. А потом заговорит — спокойно, непринужденно, как бы нехотя. Пускай только эта полуголая шлюха прекратит возле них вертеться…
21
Медичи Козимо (1389–1464) — будучи во главе государства и располагая огромными средствами, употреблял их на благо народа, покровительствовал художникам, ученым, поэтам. Его дворец был гуманитарным центром Флоренции. Его сын Медичи Лоренцо (1448–1492) также был выдающимся гуманистом, признанным поэтом и также покровителем искусств и науки.
Еще один бокал, вино хорошее, но надо знать меру. Отказываться, однако, нельзя. Тем более что наполняют бокалы эти груди, норовящие вырваться на свободу.
— Превосходное вино, — овладев собой, произнес Джакомо. Теперь надо поинтересоваться, не из королевских ли оно погребов, а с третьей фразы приступить к делу. Не торопясь выложить, с какой целью сюда пришел. А может, лучше воскликнуть: королевский напиток из королевских погребов?
Но ничего сказать не успел. Художник
вдруг беспричинно рассмеялся и снова плюхнулся в кресло.— Вы мне нравитесь, господин Казанова. Меня тут что ни день посещает по меньшей мере один соотечественник. Но с вами их не сравнить. У каждого одно на уме: чтобы я его ввел в королевские покои, представил, оказал протекцию, отщипнул кроху от монаршьих щедрот — короче, подпустил к корыту. Эдакая наглость! Неужто я похож на ненормального, на самоубийцу, в лучшем случае на идиота? Как же их подпустить к корыту, когда оно, во-первых, одно на всех, а стало быть, и меня кормит, а во-вторых, там уже на донышке осталось? Государь-то наш не скуп, да в кармане пусто. Вон оно как! Не все то золото, что блестит, поверьте; я знаю, что говорю. И со всякими проходимцами, пусть даже разлюбезными соотечественниками, своим куском не намерен делиться. Без лишних разговоров спускаю с лестницы. Пусть радуются, что кулаком под ребро не засадили. А иному не мешало бы хрястнуть, видит Бог, не мешало бы.
Джакомо не знал, чего ему хочется больше: встать или еще глубже забиться в кресло, убежать или и дальше сидеть как пень напротив этого рябого черта, переполненного то ли подлинной, то ли притворной злобой.
— Сами посудите, господин Казанова: мне что, у собственных детей отрывать кусок, чтобы кормить этих дармоедов?
— У вас есть дети?
Злость внезапно уступила место шутовскому недоумению.
— Дети?
О нет, он не такой дурак, каким прикидывается. Ловушка хитро поставлена. Только бы выйти из нее невредимым.
Художник расплылся в улыбке, стрельнул глазом в сторону девушки.
— Разве в этом мире можно хоть в чем-нибудь быть уверенным, а, котик?
Котик залился серебристым смехом и позволил косматой лапе вновь собой завладеть. Да эти лапищи из кого хочешь душу вытрясут, вовсе не обязательно спускать просителя с лестницы или засаживать кулаком под ребро. Художник, называется! Жалкий мазила, фанфарон, хам, пробившийся в салоны. Казанова прищурился, чтобы с высокомерной снисходительностью истинного аристократа прекратить эту мерзкую сцену, однако тут же широко раскрыл глаза. Так широко, как только мог. Волосатым лапам-клещам удалось сделать то, что не удавалось прежде: две огромные белые сиськи выскочили наружу и преспокойно уставили на Джакомо свои темные гляделки. Их обладательница на мгновение онемела, замерла, точно и ее ошеломил неожиданный поворот. Дела. Загипнотизированный бесстыжим взглядом вылупившегося на него буйволиного ока, Казанова потерял всякую охоту изображать надменного аристократа. Больше того: почувствовал возбуждение. Давно уже на него никто так не действовал. Попытался внушить себе, что и так девка будет его — он заманит ее к себе и поимеет всеми возможными способами, сколько и чего бы это ни стоило, однако внушение мало помогло.
Сатир негромко что-то пробормотал, а когда девушка послушно подняла руки, кончиком языка облизал ей соски. Черт, эти тосканцы все ненормальные! Что здесь происходит? А ничего особенного — художник подмигнул ему, а потом, взяв щепотку золотого порошка, легкими движениями профессионала припорошил кончики грудей. Девка, словно очнувшись, взвизгнула, брыкнулась, хлестнула рябую физиономию позолоченными грудями и, хотя художник крепко ее держал, вырвалась. Покачнулась, вытянула руки и… полетела прямо на Казанову. Джакомо хотел ее поддержать, но было уже поздно.
Одной рукой она зацепила парик и — тысяча чертей! — падая, сдернула его, а второй взмахнула, пытаясь удержать равновесие, и., разожгла еще более сильный огонь там, где ему, наоборот, хотелось погасить пожар. Джакомо ощутил тяжесть ядреного тела, его тепло, запах пота, но через секунду девка вскочила и с громким смехом пустилась наутек, сшибая все, что попадалось на пути.
Художник бросился за ней. Пока Казанова поднимал парик и соображал, как правильно его надеть, они успели облететь всю мастерскую. Грудастое чудовище уворачивалось, позолоченные сиськи мелькали то там, то сям и в конце концов торжествующе застыли между полами распяленной на деревянной подставке королевской горностаевой мантии. Художник оглушительно загоготал, и в этот момент на пороге двери в боковой стене, точно величественный призрак, появился… король.