Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Остается полторы версты самого трудного пути…

На половине конуса начался ветерок, который, постепенно усиливаясь, достиг того, что мы едва не отказались от выполнения своей задачи. Положение усугублялось еще тем, что приходилось рубить ступени, так как верхняя часть конуса оказалась совершенно свободной от снега, представляя собою гладкую ледяную поверхность.

Ветер рвал с такой силой, что казалось, вот-вот сбросит нас…

Но вот приближаемся к самой вершине; остаются минуты, и мы там.

Терпению настает конец, и я решаюсь идти без помощи ступеней, на одних кошках, которые, кстати сказать, несмотря на свое заграничное происхождение, никуда не годятся.

В 1 час 20

минут мы стояли на вершине».

Это было 9 августа 1910 года.

Миновал год.

31 июля 1911 года Сергей Миронович поднялся еще выше, на вершину Эльбруса — с конторщиком Лучковым и проводником Сеидом Хаджиевым. Спортивное событие было настолько значительным, что в путеводителях по Кавказу с тех пор неизменно упоминалось имя Миронова. Упоминалось это имя и в ежегоднике, в бюллетенях Русского горного общества.

Вышло так, можно сказать, что с ослепительно светлых высот Эльбруса низринулся Сергей Миронович в темницу.

31 августа, утром, в редакцию «Терека» понабились жандармы.

— Кто из вас Костриков Сергей Миронович?

— Я.

Обшарили все ящики всех письменных столов. Сергея Мироновича увели.

В тот день исчез заведующий редакцией Александр Александрович Лукашевич, журналист, давно разыскиваемый петербургской жандармерией. Опасаясь, как бы не добрались и до него, он перекочевал в Екатеринодар, где Казаров основал вторую свою газету.

Затем исчез и конторщик Павел Григорьевич Лучков, потому что был вовсе не Павлом Григорьевичем Лучковым, а заочно осужденным военным моряком Иваном Спиридоновичем Моторным. В 1905 году он, машинист эскадренного броненосца «Георгий Победоносец», настойчиво звал товарищей по экипажу присоединиться к восставшему броненосцу «Потемкин».

Лучков-Моторный уже несколько лет втайне любил Марию Львовну, а она отвечала лишь дружбой. В некотором смысле он оказался пророком. Вскоре после того, как Миронов поступил в редакцию, Лучков огорошил однажды Марию Львовну:

— Даю голову на отсечение, что вы выйдете за Сергея Мироновича.

— Никогда, — возразила Мария Львовна, еще вполне равнодушная к корреспонденту Миронову, как равнодушен был и он к ней.

— Попомните мое слово.

Лучков-Моторный дал знать о себе лишь в дни похорон Кирова:

«Простите, дорогая Мария Львовна, что я спустя двадцать лет после нашей тяжелой и радостной в воспоминаниях встречи с вами и Миронычем, встречи, унесшей с собой частицу и моего бытия, — по такому ужасному случаю пишу Вам.

Ведь шесть лет делили мы и радость и горе в тяжелую годину реакции во Владикавказе.

У меня сохранилась фотография Мироныча из нашего хождения по горам Кавказа. Смотрю, вспоминаю, плачу… Припоминаю, как-то Мироныч говорил: «Доживу до тридцати лет, а потом кубок об землю».

Бедняга. Счастливец. Испил он кубок радостный, полный красивых побед, побед рабочего класса, но, к великому горю, не до дна…»

2

Сергея Мироновича посадили во владикавказскую тюрьму. В общей камере сплошь уголовники. Под окном ночами совершались казни. А труднее всего было переносить то, что за стенами тюрьмы горевал друг, Мария Львовна. Сергей Миронович писал ей:

«Вы не можете себе представить, как на меня действует Ваша заботливость, в таком положении я еще никогда в жизни не был».

Им дали свидание, после которого он писал:

«Если бы кто-нибудь посмотрел на нас, то сказал бы, что в неволе ты, а не я».

Он упрашивал ее не тревожиться за него:

«Сережка — парень крепкий, он вынесет все, какая бы несправедливость ни обрушилась на него».

В октябре Сергея Мироновича отправили

по этапу в Сибирь. Со станций в пересыльные тюрьмы, из пересыльных тюрем на станции арестанты шли привязанные друг к другу цепями, закованные в ручные кандалы. Шли в темноте. С факелами. Под звон цепей.

Дней через двадцать пять — томская тюрьма. В четвертый раз. Предстоял суд по делу о типографии на Аполлинариевской. Приговор был гадателен, хотя Попова, Решетова и Шпилева нашли гораздо раньше И доказать причастность их к этой типографии суд не сумел.

Сергей Миронович в томской тюрьме тоже был единственным политическим заключенным. Ничего отрадного, кроме книг, кроме писем из Владикавказа. Сергей Миронович и сам часто писал во Владикавказ, Марии Львовне.

Вот часть этих писем в выдержках.

8 ноября 1911 года

«Чем занимаетесь? Как Ваша музыка? Надеюсь, что «Смерть Азы» Вы знаете в совершенстве. Давно не слышал музыки, и чем дальше она от меня, тем большую привязанность чувствую к ней. Впрочем, это всегда ведь так бывает».

22 ноября 1911 года

«Случайно взял Лермонтова, и почему-то он совершенно иным стал в моих глазах — его поэзия, конечно. Удивительно своеобразно!

Много помогло в его усвоении, очевидно, мое знакомство, хотя и слабое, с Кавказом. Какова должна была быть сила воображения, наблюдательность и проникновенность у человека, так высокохудожественно и образно описавшего Кавказ. Что если бы перед его взором раскинулась подавляющая своим величием, божественно-спокойная, необъятная панорама, которую приходилось видеть немногим счастливцам, достигавшим вершины царствующего над горами Кавказа гиганта! Какие звуки услышал бы художник-гений среди этой мертвой тишины? Какие тайны природы открыл бы его проникновенный взор?»

13 декабря 1911 года

«Ваш отзыв о «Черных масках» нельзя назвать… основательным. Вы говорите, что и сам автор их не понимает? Но если это даже и так, то произведение от этого ничего не теряет.

Боюсь, что скажу парадокс: по-моему, истинно гениальное творчество исключает элемент самокритики или по меньшей мере весьма ограничивает действие его. Думаю, что, например, Шекспир, Гёте и др. едва ли подозревали всю необъятность той сокровищницы, которую они дарили миру. Это во-первых. А во-вторых, трудно указать в истории литературы пример: гениального художника и гениального критика, совмещающихся под одним черепом… Говорю это только потому, что на Л. Андреева очень часто смотрят с Вашей точки зрения.

Теперь по существу. Все вещи Андреева (начиная с «Жизни человека») носят очень туманный колорит, что, конечно, препятствует их усвоению. Однако при более внимательном анализе легко можно рассмотреть основную идею любой его вещи. Попробуйте в интересующих Вас «Масках» сделать такую подстановку: герц. Лоренцо — Человек (с большой буквы), маски (все) — мысли человека. Остальное можно без ущерба отбросить, для простоты. Лоренцо — метафизик. Припав к кубку познания (а раз припавший не отстанет от него: таково очарование познания), Лоренцо воскрес и душой и телом. Он горд, и весел, и красив. У него праздник в душе, которую освещают отныне тысячи огней. В ней светло и красиво, как в волшебном замке. Но Лоренцо в своем метафизическом увлечении дошел до того, что называется тупиком. И вчерашние мысли и образы, которыми он распоряжался, как могущественный властелин (ведь недаром он герцог!) над своими подданными, — сегодня привели его в ужас, и какой ужас! Лоренцо дошел до границы человеческого познания. Отсюда явились последовательно: неуверенность, сомнение, блуждание в противоречиях, которое привело в конце концов к полному раздвоению Лоренцо, и в заключение всей трагедии — кошмар.

Поделиться с друзьями: