Клад адмирала
Шрифт:
Офицерик мой спит по сию пору, однако в отлучку мою он приходил в себя: записка, какую оставлял, заметно, читана. И конопляный отвар выпит, как наказывал. Делал перевязки ему и клал мази. Тьфу, тьфу, дай-mo Бог, но, кажется, операции повторной на ноге не потребуется. А за рану штыком вовсе опасения не стало. Скоро уж очнуться должен он. Обмундирование, оружие его схоронил в омшанике. Даже крестик нательный вместе с цепочкой снял и прибрал. Больно уж богатый крестик, чтоб не сказать ничего о владельце оспатому со шрамом, коли объявится… А боюсь, объявится.
23 ноября 1919 года. Офицерик пришел в себя вчера около полуночи. Спросил, где находится и далеко ли Пихтовая. Я ответил. Ждал, он объяснит, что стряслось, и что за солдаты с ним были, и почему все заколоты штыками, а главное,
27 ноября 1919 года. Жил эти дни в ожидании – нагрянет оспатый либо кто по его указке. Кажется, Бог миловал. С позавчера снег повалил и посейчас сыплет и сыплет. Уйма снегу. Так что к пасеке, кроме как на лыжах, не добраться. Григорий молчит. Попросил, как очнулся, не выпытывать, кто он и что стряслось с ним, и молчит. И Господь с ним, что человеку лезть в душу, пусть поправляется.
3 января 1920 года. Месяц не писал, и недосуг было. Поторопился определить, будто вовсе уж на поправку дело пошло у Григория. Он вдруг так расхворался – до половины декабря никак не чаял, что выживет, хоть силы все вкладывал. Однако ж поставил на ноги к Рождеству! Григорий хотел, чтоб в Пихтовую я наведался. Мне и без хотения его давненько пора было к своим, проведать, вчера к ночи возвратился. Там – красные уже, и губернский центр у них. Железнодорожные колеи забиты вагонами, паровозы промерзли. Вагоны полны добра: обмундирование, одежда всякая, продукты, Колчаковы деньги в мешках. Пачки денег. Снег метет на рассыпанные банкноты на путях, никто их не подбирает. А у вагонов с провизией, с оружием, с одеждой – охранники… Комиссары нашли вагон с бумагой и типографией и с дня захвата Пихтовой печатают, кругом клеют свою газетку «Луч красного солнца». Над «Лучом» этим вершковыми буквами – «Да здравствует советская власть!», «Да здравствует мировая революция!», «Да здравствует III Интернационал!», «Да здравствует рабоче-крестьянское правительство!»… Пускай бы эти здравицы, когда бы вослед не приказы новых властей под ними. Все имеющие четырехклассное образование обязаны зарегистрироваться, войти в комиссию по борьбе с безграмотностью. Иначе суд Рев. Трибунала… Без документов с печатями – подписями новоуправителей по железным дорогам ездить запрещается. Кто нарушит запрет, с поездов сниматься будут и прямиком в концентрационные лагеря передаваться. Вот тебе и луч красного солнца… А катится этот луч вовсю. По слухам, большевики на полпути от Красноярска до Иркутска. Григорий не верит, и мне не хочется, а что тут поделать; правда, видать… Про приказчиков пушилинских, про Ивана Востротина дознался. Как уехали в ноябре, в прошлый год уж теперь, не в шинелях, и по делам торговым уехали, – так и не объявлялись. А Пушилины, и Игнатий, и Степан, перед самым приходом красных куда-то пропали. Шибко не допытывался, даже у деда Авдея и тетки Натальи… Григорий про все это молчит старательно. Ходит уже молодцом, париться нынче будем. Пишу, в окно поглядываю, он в полушубке, в пимах носит воду, дрова в баньку…
6 января 1920 года. Григорий ушел. Вчера проводил его до Китата, ночью посадил на поезд на восток. Все свое, кроме оружия и червонцев, оставил. Предложил денег ему – отказался наотрез. Хотел было Евангелие с собой взять, подержал, поднес к глазам, сказал: «Дважды не убережет» и просьбу высказал: сохранить. До лучших дней… Ему важно до своих
добраться. Должен бы. Авдеевские одежды впору ему пришлись. В них, с котомкой, с бородой да исхудавший никак на его благородие не похож. Лишь бы по третьему кругу хворь не накатила. Глядел поезду вослед, загадал: свидимся еще с Григорием – не удержатся большевики, а нет… Храни его Бог…После этой записи от 6 января 1920 года в тетрадке оставалось еще несколько заполненных рукой Терентия Засекина страничек. Зимин внимательно просмотрел их, выискивая, может, встретятся еще строки, посвященные старшему лейтенанту Взорову. Нет. Был рассказ о новом визите в конце января в Пихтовую, о находке по пути обратно в лесу заряженной винтовки на боевом взводе, прислоненной к стволу дерева, о пихтовских родственниках. А вот о Взорове впредь ни слова.
– Ну, и вернулся старший лейтенант? – спросил Зимин.
– В Пихтовое он точно вернулся. Но здесь, на пасеке, думаю, больше не бывал. Иначе бы забрал вещи.
– А оставались вещи?
– Совсем немного. Они тоже в отцовом тайнике были.
Опять Засекин исчез в соседней комнате и вышел из нее с самодельной соломенной коробочкой.
– Вот…
На стол легли серебряный Георгиевский крест с металлической лавровой ветвью на двухцветной ленте, маленькая фотографическая карточка женщины лет тридцати пяти – сорока с приятным открытым лицом, с гладко зачесанными светлыми волосами и, наконец, Евангелие с полустершимся золотым крестом на потускневшей обложке, попорченное, продырявленное посередине.
– Неужели то самое? – спросил Зимин, имея в виду упоминавшееся в дневнике Терентия Засекина. Он взял со стола Евангелие.
– Оно. Какому же еще быть, – ответил пасечник. – А фотографию, я так думаю, отец просмотрел. Между страницами лежала. Сам три года назад ее обнаружил. До этого сколько раз листал…
Зимин бережно положил Евангелие и дневник на стол, склонился, разглядывая портретную фотокарточку ясноглазой женщины в белой блузке с приколотой к ней брошью.
– Матери его фото, так считаю, – сказал хозяин избы.
Зимин посмотрел на оборот снимка. Надписи никакой.
– Да, Василий Терентьевич, интересно, – сказал он. – Но в дневнике ни слова о причастности Взоров к колчаковскому кладу.
– В дневнике нет, – согласился пасечник. – Об этом он отцу рассказывал перед самым прощанием. Отец в отдельной тетрадке это поместил.
– И ту тетрадку можно посмотреть?
– Можно. Только как вернусь в Пихтовую. После ноябрьских…
Видя, что такая перспектива не слишком-то обрадовала гостя, прибавил:
– Могу показать то, что сам написал. По отцовым записям. – Василий Терентьевич пошуршал исписанными листами, соединенными скрепкой.
– Что значит по отцовым записям? – не совсем понял Зимин.
– Ну, хотел про тот случай повесть, что ли, сочинить. Сорок страничек с лишним написал, а дальше что и как – не знаю… Не получается.
– Так это художественное?
– Не совсем да и не совсем нет. Все там как было в самом деле. Имена, места. Все… Просто как бы от имени Взорова…
– О новом приезде старшего лейтенанта в Пихтовое тоже из отцовских записей известно?
– И из них. И сам я об этом стал дознаваться, когда отыскались дневники.
– И что в конце концов стало с колчаковским офицером?
– Погиб.
– В этих записках об этом тоже рассказано? – Зимин кивнул на листки в руках пасечника.
– Не в этих. Но есть. Тоже в Пихтовом хранятся.
– Значит, я их не увижу?
– Читай пока это вот, коль охота есть, а там поглядим…
Василий Терентьевич протянул Зимину листы, соединенные скрепкой…
Взоров
Ноябрь 1919 – январь 1920
Поезд начал притормаживать, вздрогнул, остановился. Состав качнуло. Слышно было, как пролязгали, сталкиваясь, буфера, и после долгого колесного перестука настала тишина.
Начальник команды специального назначения полковник Ковшаров приблизился к одному из окон довольно просторного рабочего купе вагона, отодвинул плотную, не пропускающую свет шторку, вгляделся в темень за промерзлым окном. Издревская. Последняя остановка перед крупной узловой станцией Пихтовой. До нее проследуют без остановок.