Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Физически их пути разошлись навсегда. Варвара спустя некоторое время оказалась в Москве, а он через Крым отправился с семьей в Париж.

15 июня 1939 года она написала: «Сегодня узнала случайно: умер философ Шестов. „Из равнодушных уст я слышал смерти весть, и равнодушно ей внимал я“. А была некогда такая большая, такая глубокая (казалось) душевная связь. И то, что называют любовью, – с его стороны. И с моей – полнота доверия, радость сопутничества. …Музыка, во время которой я встречала его долгий, неведомо откуда пришедший, о невыразимом говорящий взгляд. Было. И земной поклон за всё это, и за письма, за дружеские заботы, за всю нашу встречу, хоть и была она ущербна и, не дозрев в значении своем, могла окончиться так, как закончилась сегодня, – „из равнодушных уст я слышал смерти весть, и равнодушно ей внимал я“».

Но внутренняя связь Варвары Григорьевны с Шестовым не исчезала никогда. В жизни и вере она была поразительно внутренне свободна, как и ее друг, опрокидывающий ханжеские представления о морали и религии.

Его мысль из ее любимой книги «Апофеоз беспочвенности» она, переиначив, цитируя всегда и везде по-своему, повторяла всю жизнь: «Если мы – дети Бога, значит, можно ничего не бояться и ни о чем не жалеть».

Шел 1947 год. Ей было уже семьдесят восемь лет. И снова он оказывался рядом. Она шла по московской улице и вдруг услышала знакомую музыку. И всё ожило снова:

«В Коппе, в тот день, который я вспомнила сегодня благодаря этой арии, какую он пел там по моей просьбе, вспомнила так, что и запах тех роз, что цвели вокруг виллы, и неправдоподобно лазурные воды озера, и синяя суровая, точно окутанная мглой Савойя – всё ожило и задернуло полог над Москвой, над заширменным жребием моей старости, над сегодняшним днем. И над тридцатью годами разлуки, и над известием, что его уже больше десяти лет нет „на этом свете“. И так, несомненно, было, что он – там, где он теперь, „живее живых“. И казалось мгновениями его присутствие таким „галлюцинаторно-ясным“ (сказали бы психиатры), что не было никакой возможности сомневаться в нем.

В тот вечер в 1911-м он пел для меня одной. Девочки ушли в горную экскурсию. Жена была в Париже – занята какой-то медицинской работой (она врач). Он пел, глядя мне прямо в лицо, в глаза, не отводя взгляда от моих глаз:

In questa tomba oscura

Lasciami riposar,

Quando vivevo, ingrata,

Dovevi a me pensar. [2]

И дивный голос его звучал каким-то грозным вдохновением, с необычайной силой и властью, точно это был таинственный пароль для всех будущих наших встреч во все грядущие века, во всех пространствах мира…»

Москва. Глинищевский переулок (ул. Немировича-Данченко): Тарасовский дом. Конец тридцатых годов

На улице Немировича

В закоулке Мировича

За щелистой ширмой

В семье обширной

Мой ветхий двойник

Головою

поник,

Усталый от долгой борьбы

(Защищал он от грозной судьбы

Свое право дышать,

Свой хлеб насущный, перо и кровать).

В.Г. Малахиева-Мирович

К тому времени, когда из жизни ушел ее киевский друг Лев Шестов, Варвара Григорьевна уже второй год как жила в семье Тарасовых, где прекрасно помнили Льва Исааковича. «Из равнодушных уст я слышал смерти весть…» Может быть, это были уста Аллы Тарасовой или кого-то из ее окружения, кто мог ездить на гастроли в Париж и привезти печальную весть.

В конце тридцатых годов в Глинищевском переулке возвели огромный дом для артистов МХАТа, в котором поселились Тарасовы. Но, несмотря на полученную трехкомнатную квартиру, площади Тарасовым катастрофически не хватало. Все они – Алла, ее сын Алексей, бывший муж Кузьмин, ее мать Леонилла, племянница Галочка и домработница – оказались хотя и в большой, но густонаселенной квартире.

Алла Тарасова в роли Финочки в спектакле МХТ «Зеленое кольцо». 1916

Варвара обосновалась в квартире Тарасовых в результате родственного обмена. После долгих скитаний ей наконец дали комнату в коммуналке на Кировской. Она прожила там сравнительно недолго, и подруга Леонилла Тарасова и ее дочь Алла стали уговаривать Варвару перебираться к ним, так как с бытом ей в одиночку все равно не справиться. Комнату же на Кировской предполагалось отдать внучке Гале Калиновской, будущей актрисе МХАТа, которая воспитывалась Леониллой в семье Аллы. Варвару же Тарасовы заверили, что будут ухаживать и помогать ей во всем. Предложение показалось В.Г. заманчивым, тем более что ее жизнь была тесно связана с их семьей.

Тарасовских детей Варвара знала и воспитывала с самого рождения, а для маленькой Аллочки, с детским именем Ай, написала не одну пьесу, которую девочка исполняла в домашнем театре. Когда Аллочка подросла, в нее влюбился гардемарин Александр Кузьмин, за которого она и вышла замуж. Потом она приехала из Киева в Москву, где начала театральную карьеру. На экзамене в Художественный театр – это был 1913 год – Алла успешно прочитала монолог Жанны д’Арк и была принята в труппу самим Станиславским.

Алла Тарасова жила в Москве или у Варвары Григорьевны, или у ее подруг. Первая роль, которая принесла ей огромный успех, была в пьесе Гиппиус «Зеленое кольцо». В ней рассказывалось о девушках и юношах, объединенных в кружок, где они разговаривали о сложных вопросах насущной жизни. Это было невероятно близко Алле Тарасовой по кружку «Радость», собрания которого она посещала вместе с Олечкой Бессарабовой. Наставника молодежи в спектакле сыграл стареющий Алексей Стахович, к которому спустя годы Марина Цветаева обратит свою горькую эпитафию.

Аллочка, видимо, была влюблена в Стаховича; когда у нее родился сын, она назвала его в честь своего кумира – Алексеем. Надо сказать, что в ту пору Алла Тарасова не однажды пересекалась и с Цветаевой. Самыми близкими подругами актрисы в то время были Сонечка Голлидэй, которая тоже играла в «Зеленом кольце», и Вера Редлих, будущий режиссер, а тогда близкая подруга Эфронов и Цветаевой по Коктебелю.

Через Варвару Григорьевну Алла была знакома с большим кругом ее московских и киевских друзей.

Снова их пути пересеклись уже в Москве, куда после нескольких лет странствий по странам мира так называемая «качаловская группа», прощенная советским правительством, вернулась для продолжения работы в МХАТе.

Переезд в дом Тарасовых будет иметь для Варвары отдаленные горькие последствия. Она назовет это «чечевичной похлебкой», за которую продала свою свободу.

«Наконец у меня подобие „своего угла“. Купили ширмы и отгородили три четверти занимаемой мною территории от остальной комнаты. Отгорожены – кровать, пол письменного стола, стул и маленький ночной столик…

И между ними есть такие, какие совсем не имеют жилплощади (состоят на учете!), живут в каких-то кухнях, в полусараях, в чуланах, скитаются по чужим углам (как я жила в ожидании комнаты на Кировской около года)».

В конце тридцатых годов Алла Тарасова сыграла центральную роль в спектакле «Анна Каренина», высоко оцененную Сталиным; ее осыпают всевозможными наградами. Люди ночами выстаивают за билетами на спектакль, толпы ломятся в театр так, что их вынуждена сдерживать конная милиция.

Что это было? Страстная любовь к искусству? Скорее попытка увидеть на сцене прежнюю блестящую жизнь, красиво одетых мужчин и женщин, иной тип поведения, другой мир и другие отношения.

В это же время в Аллу влюбляется Москвин. И спустя время старый актер фактически становится мужем молодой, стремительно взлетевшей вверх актрисы. Варвара всегда считала, что Москвин с его мягкой интеллигентностью благотворно влиял на все семейство и на Аллу тоже.

В конце войны в доме появится новый хозяин – генерал Пронин. Из Германии на самолетах в тарасовскую квартиру поплывут сервизы, вещи, мебель. И тогда незаметно в семье возникнет непреходящий вопрос, почему Варвара так долго живет на свете, нельзя ли ее переселить в инвалидный дом. Чтобы не побуждать когда-то близких себе людей и дальше обсуждать эту тему, «старый Мирович», завернувшись в ветхий плащ, будет уходить в темную Москву, чтобы найти себе очередной ночлег.

Проходящим и ушедшим

Оленя ранили стрелой, а лань здоровая смеется…

У. Шекспир. «Гамлет»

Главная драма Варвары Григорьевны в конце темных тридцатых годов – страшный разрыв между горем вокруг и благополучием Тарасовской семьи. Очень тяжкая обстановка была в доме Добровых. Филипп Александрович болел, денег зарабатывал мало, семья жила трудно, постоянно продавая вещи.

А здесь, в доме Аллы Тарасовой, под яркими хрустальными люстрами, – всегда красиво накрытые столы, икра, балык, фрукты – всё то, что никогда не увидят другие Варварины друзья.

«Боже мой, Боже мой! Как ожестели сердца! Можно любоваться закатами, заботиться о том, чтоб поудобнее был стол у кровати, рвать колокольчики, смеяться с детьми, читать биографию Бейля – в то время как человек, который когда-то любил, который тебе отдал лучшую часть своей молодости, мучается, гибнет, затерялся в пугающей душу безвестности…

…Но ведь Бог не покинул, не может покинуть мир. И „если мы – дети Бога, значит, можно ничего не бояться и ни о чем не жалеть“», – пишет Варвара Григорьевна.

Она всегда видит чужие боль и бедность, оттого ей так трудно в эти годы даже выходить на улицу.

«Я и Анна (подруга Варвары. – Н.Г. ), две в комфортных условиях живущие старухи, обе в теплых одеждах и в перчатках, со свежими „от Филиппова“ булками в руках. Тут же в трамвае – до отребьев бедно одетая, с изможденным, скорбным лицом старушка, по-видимому, „интеллигентка“. Руки без перчаток, ботинки без калош, порванные.

– Куда она пойдет? Что будет есть? Где будет спать?

Мы обменялись этими вопросами и пошли пить чай с белой булкой и с сыром. Предложить ей какой-нибудь рубль было страшно, чтобы ее не обидеть».

Весной 1941 года умер Филлип Добров. Люди стояли перед окнами и дверьми, провожая любимого доктора. Потом арестованному Даниилу один из следователей скажет, что доктор Добров был тайный монархист, надо было его раньше посадить. А вот он взял и выкрутился.

«Ему были созвучны творения философов, живших на вершине человеческой мысли, и великих поэтов, – писала Варвара Григорьевна через несколько дней после его смерти. – Он не замечал заплат на своем пиджаке, тесноты своей щелки, где стояла его кровать, отгороженная занавеской от кровати свояченицы (Екатерины Михайловны. – Н.Г. ), а в трех шагах тут же спала домработница. Не замечал иногда и того, как мечется в хозяйственных заботах и нуждах его жена, как часто не замечал, как бывает ей трудно свести концы с концами в зыбком бюджете вольно практикующего врача (смешно и неправдоподобно, что, прослуживши сорок лет заведующим терапевтическим отделением в Городской больнице, он получал, выйдя в отставку, 200 руб. пенсии)».

Потом незаметно во время войны уйдет вслед за мужем и Елизавета Михайловна Доброва.

И все-таки надо было, чтобы прошли долгие десять лет с момента написания романа «Странники ночи» до его окончательного завершения, чтобы случилось самое страшное. Добровский дом был уничтожен. Кажется, будто само Провидение позволило уйти в мир иной Филиппу Александровичу и Елизавете Михайловне Добровым до страшных арестов их детей.

Война для Даниила прошла трудно, но он выжил и вернулся домой. Сначала он был на Ленинградском фронте. Затем как ограниченно годного его отправили служить в похоронную команду. Хоронили не только своих, но и немцев. Собирали разорванные трупы, иногда полуразложившиеся. Выкапывались ямы, и из повозок их складывали туда. На животах покойников химическим карандашом писалась фамилия. Когда появлялись первые цветы, Андреев старался на каждую могилу положить букетик.

В конце войны в дом Добровых вошла Алла Бружес, ушедшая от своего мужа Ивашова-Мусатова, женщина абсолютно иная, нежели считавшаяся невестой Даниила Татьяна Усова. В усовском доме Андреев провел предвоенные годы и начало военных лет. Сестра Татьяны Ирина Усова тоже была тайно влюблена в Даниила. Они запоминали и переписывали его стихи, подкармливали его, служили, как могли.

Алла, красавица с профилем боттичеллиевской Венеры, больше любила общество, мечтала о писательской известности для Даниила. После войны она организовала читки «Странников ночи», что было несомненным самоубийством.

Сквозь щель времени: встреча с соседкой Добровых

Спустя год после того, как дневники Варвары Григорьевны Мирович оказались в музее, мы комментировали ее довоенную запись о Добровской маленькой соседке: «Какая-то бывает бабушкинская физическая нежность к детям и подросткам, к взрослой молодежи (далеко не ко всем внучкам и внукам). У меня это, кроме Сережи и его сестер и братьев, – к Алеше, к Борису (Ольгин брат), к Риночке Межебовской. Это большеглазое, умное (с тысячеглазой печалью глаза), сероглазое дитя с маленькими изящными руками, с правдивой, умной речью, с редкой невеселой, но ласковой улыбкой каждый раз будит во мне глубокую нежность».

Чудом удалось найти телефон той загадочной соседки Добровых. Ее звали Викторина. Я позвонила ей и спросила про Варвару Григорьевну – она молчала, пока я не произнесла имя Добровых. Тут мне показалось, что она заплакала.

Я приехала к ней в квартиру недалеко от метро «Войковская». Меня встретила маленькая сухонькая старушка в съехавшем набок платке и домашнем халате. Потом уже при свете, я разглядела ее лицо. Было видно, что когда-то оно было очень красивым, и в какой-то момент те самые, «тысячеглазой печалью глаза» смотрели на меня, как когда-то глядели на Варвару Григорьевну.

Риночка Мжебровская. 1930 – е

Но потом в ней всё помутилось, и она снова превратилась в старушку не от мира сего. Вскоре всё стало понятно. Много лет назад она потеряла любимую взрослую дочь и с тех пор сознательно убивала в себе всё, что связывало ее с прошлым. Когда-то она была скульптором, художником, красивой женщиной.

В ходе ее сбивчивого монолога я выяснила, что после несчастья она нашла Бога и теперь только молится и только в Боге находит утешение. Не помнит своих работ, они, наверное, где-то в музеях. Не помнит, как была художником, только Бога знает, любит и помнит. И еще Добровых. Они для нее свет, счастливое детство, самое лучшее время жизни. Из-за них она стала скульптором. Сама атмосфера этого чудесного дома заставляла любить искусство.

Она родилась в их квартире, после уплотнения, в 1926 году. Ее отец был доктор, мать – учительница русского языка.

Варвара написала ей: «…цветик вешний Ринринетта…» – это были первые строчки стихов к ней, Риночке, но дальше она ничего не помнила. Она вообще всё забывала. Потому, наверное, перед встречей со мной что-то записала.

Она протянула мне листок бумаги.

«Д-р Добров. Большая комната, у входа рояль (я часто под роялем, Филипп Александрович – за роялем). Напротив – кабинет Филиппа Александровича (живопись, журналы). (Потом там жил Даниил с Аллой А.) Когда Филипп Александрович брал меня в театр, радовалась. Однажды мы поехали с ним в кинотеатр смотреть „Большой вальс“ (фильм). Оба были под таким сильным впечатлением, что он сошел с трамвая на Левшинском, забыв обо мне, а я проехала до Зубовской площади. Он лечил меня. Он спас мне однажды жизнь (чуть не сгорела), вынес меня, такую тяжелую, на руках. Я лежала на тахте и читала запоем „Униженные и оскорбленные“.

До войны у него произошел инсульт. Его отпевали, а я почему-то плакать не могла.

Его дочь была замужем за Александром Викторовичем Коваленским (делал модели самолетов, писал стихи). Александра Филипповна (Шурочка) меня любила. Когда я шла в школу на утренник, она одевала меня в украинский наряд. У Добровых был сын, дядя Саша (Александр Филиппович). У него с женой детей не было. Он был нездоровый человек. Во время войны меня отправили в интернат от Мосгорздравотдела. Война закончилась, вернулись в Москву.

И помню страшный день. Пришли из МГБ арестовать Даниила Андреева и его жену Аллу. Забрали и Александра Викторовича, и Александра Филипповича. Осталась одна Александра Филипповна. А потом и за ней пришли. И я услышала страшный крик: „Что с ним??“

И ее увели. По радио звучал 2-й концерт Рахманинова.

После освобождения. Чтение дневника Александра Викторовича. Он заслонял рукой от Аллы Андреевой. (Алла А-ва сгорела.) Я была на захоронении (в могилу с Даниилом) на Новодевичьем кладбище».

Каждый раз мне казалось, что этого не может быть. Передо мной стоит человек – Оттуда. Водораздел был таким глубоким, а связь – такой непрочной, что можно было подумать, что еще мгновение – и моя собеседница станет невидимой. Дело было не в возрасте – я знала многих людей старше ее; разница была в принадлежности к разным цивилизациям; она была из эпохи Добровых, а я – из советской.

– Кабинет был, как войдешь в наш коридор, то налево большая комната Добровых, у входа стоял рояль, Филипп Александрович – всегда за роялем. Потом большущий такой стол, дальше идут еще одна комната и еще одна. Елизавету Михайловну и Екатерину Михайловну – я хорошо помню… Они жили все вместе. Кухня у нас была в подвале. Какие они делали пасхи, куличи!

Шурочка Доброва и Александр Викторович жили в другой комнате, коридор был довольно-таки длинный. У них в комнате было очень много книг, у нее была такая замечательная кровать с какой-то чашей приставленной. Я помню хорошо, как я любила маленькой с ней на этой кровати полежать. Александр Викторович мне говорил, что по ночам из книг выходит человечек и расхаживает по комнате. Я, конечно же, всему этому верила. Я помню, как я приходила из школы и говорила: «Александр Викторович, помещики так угнетали крестьян!» А он мне отвечал: «Это не всегда так было! В нашем имении у нас были очень хорошие отношения с крестьянами». И он говорил абсолютную правду. Когда к ним приходил водопроводчик или сантехник, они сажали его за стол, угощали, относились с большим уважением.

Данечку помню. Но об Алле, его жене, я не очень хорошего мнения. После войны – я уже училась в Строгановке, я уже была взрослая – помню, как пришли эти гэбисты. Они вошли и всех забрали, осталась одна Александра Филипповна. Я к ней все равно приходила. Она сидела в этой комнате, которая граничила с нашей, в чем-то черном. А потом и за ней пришли. Я услышала из своей комнаты – а стены там толстые, это старый дом: «Что с ним?!» – она закричала диким голосом. И ее увели. Этот крик я помню до сих пор. У нас потом появились жильцы. Была семья Ломакиных, эта семья жила напротив нас. Два брата. Их тоже посадили.

Когда началась реабилитация, Александра Викторовича должны были выпустить. И Александра Филипповна (Шурочка) позвонила и сказала, чтобы я нашла ее подругу. Она попросила меня найти, где та живет, чтобы помочь ему туда переселиться. У нее были девочка и мальчик, он их не любил, они были уже не маленькие, но к ним он был не очень расположен, он мне жаловался. Я его навещала, и он запирался со мной в отдельную комнату, целовал мне каждый палец и плакал – не потому что он любил меня, а потому что я напоминала ему Шурочку, Александру Филипповну Доброву. Он ее очень любил. Ведь Алла Александровна тоже сидела. Она, может быть, не могла выдержать этих допросов, но ведь сто человек сидело по ее оговору. И вот Александр Викторович пригласил каких-то литераторов, и за столом – Алла, а с другой стороны сижу я. И они читают его дневник, и он рукой закрывает от Аллы Александровны написанное. Я это вижу.

Дальше она стала повторять всё сначала слово в слово. Про дом Добровых, про Александру Филипповну. И я поняла, что надо уходить.

Гибель дома Добровых

После кораблекрушения

Я плыву на обломке подгнившей доски

В необъятный простор океана.

Все, кто спасся, уже от меня далеки —

За стеною ночного тумана…

Варвара Малахиева-Мирович, 5 июля – 31 августа 1948

Даниила Андреева, которого Варвара Григорьевна любила как сына, она часто называла «оранжерейным», «мимозным». Это было правдой, потому что он совсем не был способен к какому-либо сопротивлению. На первом же допросе он написал большой список не только читателей романа, но и его слушателей. Под номером 11 там была обозначена Варвара Григорьевна Малахиева-Мирович. Ровно то же сделала и Алла. Посадили не только ее бывшего мужа Сергея Ивашова-Мусатова, но и отвергнутую невесту Даниила Татьяну Усову, которая не видела его уже три года. Не говоря уже о Добровых – Шурочке с Александром Коваленским и Александре Доброве с женой Галиной. Странным образом из всех перечисленных в списке на допросы не вызывали Варвару Григорьевну и родителей жены Даниила.

Через несколько дней Даниил отвел следователей в родной дом и указал то место, где был спрятан последний экземпляр романа «Странники ночи».

Перед самым арестом, точнее, за неделю до него, Варвара Григорьевна написала:

«С Даниилом восстановилась та связь, какая возникла между нами тридцать шесть лет тому назад. Теперь ему сорок, но можно ему дать и пятьдесят – так истощена и точно сожжена его телесная оболочка. Тут и фронт, и болезнь, и срыв с Монсальвата в дантовское Inferno , откуда он вырвался, как из огня, со следами ожогов, с налипшей на какие-то участки души адской смолой. Любя его, дорожа целостностью его души, хочу верить, что все же он – вырвался. Об этом говорит мне его улыбка младенческая (она же ангелическая), какой он улыбался с первого года нашего знакомства, в четырехлетнем возрасте. После фронта, в течение этих трех лет, она лишь бегло и как сквозь закопченное стекло мелькала в наших редких встречах. Вчера я увидела ее впервые во всей ее чарующей ясности, в нездешнем значении ее».

С Варварой Григорьевной они уже никогда не встретятся. В письмах к Алле он будет просить узнать, как она умерла и где похоронена. Во Владимирской тюрьме он перенесет тяжелейший инфаркт. Напишет свою главную книгу – «Розу мира». К счастью, он доживет до смерти Сталина и в «Розе мира» подробно опишет падение тирана в Ад.

Александра Доброва. 1920 – е

Но чувство вины не будет оставлять его ни на минуту. И когда Алла первая выйдет на свободу из мордовского лагеря, он будет взывать к ней с просьбой найти и выяснить судьбы всех, кто попал по его вине в лагерь. Тем более что с Шурочкой Добровой она оказалась в одном месте – в Потьме (что было очень странно, так как по одному делу обычно в один лагерь не отправляли). Алле эти просьбы были неприятны, ее репутация среди заключенных была нехорошей. Когда Шурочка случайно встретила ее в лагере, она не стала даже разговаривать с Аллой.

Умерла Александра (Шурочка) Доброва в лагерной больнице от рака в 1956 году, так и не дождавшись освобождения. Туда к ней и приехал проститься ее муж Александр Коваленский. Как потом стало известно, все деньги, которые получил по реабилитации, он потратил на то, чтобы вывезти тело Шурочки и похоронить в могиле Добровых на Новодевичьем кладбище.

«Я совершенно уверен, – написал Александр Коваленский Даниилу Андрееву в тюрьму, – что кроме тепла у нее не осталось к Вам другого чувства. Во всем случившемся она видела именно развязывание узлов, завязанных нами самими, и ей в том числе, – но как и почему, я говорить сейчас не в состоянии… Да, я видел то, что дается немногим. И под этим Светом меркнет всё без исключения. Я не понимаю и, вероятно, никогда не пойму, почему именно мне, такому, как я был и есть, дан был такой неоценимый дар? И пока я пыжился что-то понять, читал, изучал, сочинял стихи и прозу, она шла и шла по единственной прямой, кратчайшей дороге. И пришла туда, куда я не доползу без ее помощи и через тысячу лет. Но я знаю, я чувствую, что эта помощь есть…»

Москва. Строительство Нового Арбата. 1960-е

Александр Добров умрет в те же годы в лагерном доме инвалидов. Ему некуда было возвращаться – ни его дома, ни квартиры в Малом Левшинском уже не будет.

Даниил Андреев выйдет из заключения, успеет дописать «Розу мира» и покинет этот мир в 1959 году. Алла Андреева проживет огромную жизнь, опубликует сочинения Даниила Андреева, ослепнет, а в 2005 году ночью погибнет в своей квартире при пожаре.

Москва: возвращение из лагерей

Когда с разных концов страны из лагерей, зон и тюрем в Город потянулись люди с одинаковыми чемоданчиками, как и чем встретила их Москва?

Не квартирами или комнатами – они давно отняты, – а только углами у друзей и родственников (но сколько детей, братьев, сестер, отрекшихся от близких, не могли даже смотреть им в глаза!). И только на время, а потом – снова в норы, только уже подмосковные, – домишки, сарайчики, дачи, туда, за сто первый километр, где было для них жилье.

А в Москве тем временем в 1962 году уничтожили арбатский материк. Те, кто возвращался, не мог встретиться с прошлым.

Кухни. Кухни. Уход прежней Москвы. Ночь ушла из города, а странники оседали в новостройках на окраине Москвы.

Я застала ломку арбатских переулков. Мне было шесть лет, и я не понимала обреченности Москвы. Меня с детства отталкивало старое: от квартир, домов до запахов… Мой молодой отец привез меня на строящийся Новый Арбат и сказал: смотри, как чисто и красиво. Я смотрела на осколки сломанных домишек и воздвигаемые рядом блестящие стеклянные дома. Душа моя наполнялась радостью. Меня распирала гордость оттого, что теперь я буду жить здесь поблизости и смогу каждый день смотреть на эту немыслимую красоту.

Некому нам с папой было объяснить, что мы с ним потеряли.

Странствование по душам

Когда началась война, Тарасовы уехали в эвакуацию, оставив Варвару, по сути, стеречь квартиру. Но справляться одной с бытом в условиях непрекращающихся бомбежек она не могла, поэтому осенью 1941 года решила перебраться в Малоярославец, в дом Натальи Дмитриевны Шаховской. Туда в ноябре стремительно вошли немцы. Жизнь под немцами была недолгой. Но всё осложнялось тем, что под крышей этого дома собралось шесть старух. Негде было брать пропитание, город стал местом боев. Дети ходили в лес, искали и находили павших лошадей, что считалось огромной удачей; иногда, правда, конина была сильно порченная, но все равно ели. Почти все старухи в ту зиму умерли. Но они умирали не в одиночестве, а среди близких людей.

Дневники этого периода оказались утраченными, записи возобновляются лишь в начале 1942 года, когда произошло сражение под Москвой и немцев отогнали от столицы. Голод, смерти, бомбежки – ими полны страницы ее тетрадей, но над всем этим – невероятная стойкость Натальи Дмитриевны, защищающей всех, кого она приняла под свой кров.

Когда-то, в 1917 году, Наталья Шаховская написала Варваре Григорьевне: «Вчера стало ясно, что жизнь моя и Михаила Владимировича Шика – неразделимы. Для меня это сделалось без борьбы и колебаний, потому что готовность признать это и принять созревала так давно, прошла такие мучительные пути, перенесла такие испытания и победила по дороге гордость… Я ничего не решала, мне кажется, что всё решено не нами, у меня как-то даже нет мыслей о будущем, нет ни радости, ни тревоги, ни страха, – только готовность идти по этому новому пути туда же, куда ведут многие пути, но что в существе своем единая цель жизни. Я не колеблюсь. Но я не знаю, что сталось бы с этой моей готовностью и как она смогла бы стать жизнью, если бы не пришло Твое благословение, если бы я не чувствовала его раньше, чем оно пришло…»

Наталья Шаховская обладала редкой верой первохристиан-мучеников. Верная идеям приютинского братства, всегда разделявшая труды своего отца, князя Д.И. Шаховского, одного из основателей кадетской партии, в религиозном плане она выбрала свой независимый путь и следовала ему с удивительным постоянством. Она поддерживала отца во всех его начинаниях – арест и заключение в ЧК были связаны с их работой над развитием кооперации. Она была хорошей писательницей, но не могла многого исполнить, так как на ее плечах были заботы о семье. Врачи категорически запрещали ей иметь детей. Она родила пятерых. Но ее силы подходили к концу.

В июне 1942 года Наталью Шаховскую удалось устроить в туберкулезную больницу в Москве, но уже было поздно – она надорвалась окончательно. «Честна перед Господом смерть преподобных его, – писала Варвара. – Наташа в морге. Со вчерашнего дня. А послезавтра ее иссохшее, изгрызенное болезнью и голодом тело предадут земле на Ваганьковском кладбище. И никто уже не увидит на этом свете ее прозрачных глаз, из которых глядела высоко летящая, далеко устремленная, без единого пятнышка на белых ризах душа. И никто не увидит ее чудесной, животворной улыбки (светом ее она отчасти поделилась с Сережей и с Машей). Улыбкой этой и нежным пожатием (а перед этим и поцелуем руки) она простилась со мной накануне дня своей кончины.

И, как всегда бывает, встает во весь рост и как под сильным лучом прожектора, в первые дни после смерти, внутреннее существо, личность, которую мы знали, в разных фазах, в преломлениях и затемнениях. И не только мы, близкие, но и больные 38-й туберкулезной палаты, где она рассталась со своей земной оболочкой, – все почувствовали иерархический трепет: „С нами жила святая“».

На крыльце дома в Сергиевом Посаде. Няня, Сережа Шик, Наталья Шаховская и Михаил Шик. 1923

Одно из воспоминаний Варвары военного времени – почти на уровне жития.

«Наташа вернулась после целого дня скитания по окрестностям, где меняла в деревнях на муку и мерзлую картошку всё, что у нее было в домашнем обиходе, – и белье, и подушки, и платья. Для прокормления двенадцати человек – своей семьи и шести старух, приютившихся в дни войны под ее кровом.

Она стояла, прислонясь спиной к печке-голландке и тщетно пытаясь отогреться. Когда я стала рядом с ней, она обернулась ко мне лицом, бледным, измученным, но озаренным внутренним светом.

– Хорошо, баб Вав? – проговорила полуутвердительно.

– Что хорошо? – спросила я.

– Что мерзнем и никак не можем отогреться, что голод, разруха, бомбы над головой летают.

И помолчав, тихо добавила:

– Хорошо страдать со всеми. И за всех.

Крылья у души отросли, и не могла она утолить иной мерой Любви к Богу и к людям».

«Неотступно второй день передо мной лицо Димы, каким он смотрел давно, – писала Варвара, – еще зимой, на мать. Она стояла перед сном, прислонившись к печке спиной, с откинутой назад головой, с руками, заложенными за спину, с закрытыми глазами. Стояла долго, не имела сил уйти. И казалась распятой на кафелях этой печки, пригвожденной к ним и готовой испустить дух. А Дим смотрел на нее из-за стола, где готовил уроки. Смотрел подолгу, неотрывно, и был у него такой мученический вид, точно и его уже начали распинать».

Поделиться с друзьями: