Когда цветут камни
Шрифт:
Бугрину было известно: везде, на всех участках обороны Берлина — на востоке и севере, на юге и западе, — идут кровопролитные для немецкого народа схватки. Гремит стобалльный ураган сражения.
Что и говорить, оборона Берлина прочна, но и она дала трещину. Эти трещины расклиниваются, и в них устремляются советские батальоны, полки, дивизии…
— Вот ты где, Берлин, вот ты какой! — несколько раз повторил Бугрин, окидывая взглядом часть юго-восточной окраины столицы. Весь город отсюда увидеть невозможно, он раскинулся на сорок пять километров с востока на запад и на тридцать километров с севера на юг.
Раньше Бугрин никогда не бывал в Берлине. Однако расположение улиц, площадей, станций метро, мостов и важнейших учреждений
Доложив командующему фронтом о том, что авангардные части армии, взаимодействуя с танковыми соединениями, пересекли окружную берлинскую автостраду, Бугрин снова припал к стереотрубе.
— Товарищ генерал, к вам опять Корюков и Верба, — доложил адъютант.
— Явились?.. — Бугрин глянул вниз. — Хорошо, теперь можно отдать должное и чайку… Люблю горячий чай — душу греет и дремоту разгоняет! — сказал он громко.
Полк Корюкова должен был вступить в дело завтра. Но Бугрин считал, что обязан поговорить по душам с Корюковым и его заместителем теперь же. Дело в том, что к нему поступили сигналы о довольно странном поведении лейтенанта Василия Корюкова, который якобы скрывает, что был в плену, и выдает себя за бывшего партизана. Бугрин поначалу не хотел верить. Мог ли родной брат Максима Корюкова оказаться таким?.. Нет. Ну, а если побывал в плену — мало ли теперь таких… В конце концов Бугрин решил до конца сражения молчать об этом. Между тем стало известно, что характер Максима Корюкова за последнее время сильно изменился: подавлен и нервничает. Видно, он чувствует в поведении брата что-то неладное. Значит, надо как-то успокоить его…
Чай подали. И вышло так, что член Военного совета и Бугрин, сидя за столом с Корюковым и Вербой, начали вспоминать детство и юность.
Бугрин заговорил:
— Летом мы жили, как говорится, в просторном дворце под голубой крышей, без стен — в поле, на пашне чужого дяди. Нас, братьев, было пятеро. Я средний. Отец имел только одну лошадь, трудно было ему прокормить нас. Вот и жили на чужих харчах, конечно, не задаром. Работали с утра до ночи — с понедельника до воскресенья, а на воскресенье уходили домой. Придем, бывало, и каждому охота на луг. А не в чем: на пятерых была одна сатиновая рубаха с длинными рукавами, — как говорится, с запасом на всех. Самый старший, Иван, был у нас бирюк, нелюдим, на люди его не тянуло, по воскресеньям спал без просыпу. За всю неделю, бывало, отоспится, чтобы на работе не дремать. А мы до полудня спорили, чей черед в сатиновую рубаху наряжаться. Доходило до потасовок. Хоть Геннадий был старше меня на два года, а я всегда оказывался наверху, потому что Геннадий знал железный закон: «лежачих не бьют» — и все норовил лежа от моих кулаков спасаться. Две выгоды от этого получал: первая — от отцовской супони его моя спина прикрывала и вторая — лежачего я не бил. Зато на луг шел я в сатиновой рубахе. Жалостливый был у нас отец — кого сильно бил, того больше после битья жалел…
«Видно, у всех отцы жалостливые», — подумал Максим, слушая Бугрина. И как-то неожиданно для себя сказал:
— Мой отец тоже бывало, побьет, а потом жалеет…
— Так жили мы до двенадцатого года, — продолжал Бугрин, делая вид, что не заметил интереса, с каким его слушал Корюков. — Иван уехал в Питер, за ним потянулся и я… Так один по одному и разбрелись все пятеро братьев в разные стороны.
— Жалко, — заметил Верба.
— Кого жалко?
— Отца, конечно, — ответил за Вербу член Военного совета. — Ну как же сложилась судьба остальных братьев?
— После революции все в люди вышли: старший — капитан океанского парохода, двое младших — машинисты Тульского депо. Только Геннадий все ловчил, хитрил и остался без специальности. Перед войной мы все собрались у отца. Председателем сельсовета был в тот год наш старик. И опять мне же от него попало. «Вот, — говорит, — ты, Василий, в генералы вышел, а Геннадию не помогаешь
к делу пристать!» — «Как, — спрашиваю, — помогать-то ему, если он сам мозгом плохо шевелит и мозолей боится: вон какие у него руки. Видать, давно ни лопаты, ни топора не держали». Геннадий вскочил из-за стола и ушел, а отец даже замахнулся на меня. Но не ударил. «Эх, зачем, ты, — говорит, — обижаешь обойденного судьбой человека. Началась война, и наш Геннадий махнул в Ташкент… Вот так — в семье не без урода. Но отец до сих пор печется больше о нем, чем о нас. В каждом письме просит: помоги, помоги Геннадию.— Кажется, непутевых детей родители больше любят, чем нормальных, — заметил член Военного совета, поглядывая на задумавшегося Максима.
— Пожалуй, так, — согласился Максим.
Рассказ Бугрина расшевелил в нем воспоминания. Одна за другой вставали перед ним картины далекого детства, недавней юности. Сейчас, после рассказа Бугрина, они озарились каким-то новым светом, и он ясно представил, что характер Василия складывался совсем не так, как у него. Если в юности Максим старался подражать отцу, спускался с ним в мокрые шахты, не боялся темных штреков, жадно учился у отца хорошо владеть лопатой, топором, хотел стать сильным и ловким, то Василий сызмальства сторонился тяжелой работы, боялся мозолей, робел перед трудностями, не ходил в шахты — трусил… «В семье не без урода…» К чему были произнесены здесь эти слова?
От внимания Бугрина не ускользнуло, что Максим переменился в лице.
«Расстроился человек, а ему вести полк на штурм Берлина…»
Бугрин сказал:
— А ты что молчишь? Не хочешь рассказывать, как тебе отец припарки делал?
— Нет, товарищ командующий, таить мне от вас нечего. Отец у меня точь-в-точь такой же, как и ваш. У него было только два сына — я и Василий…
И Максим рассказал, как они росли и воспитывались.
— Я делал что потруднее, Василий — что полегче… Потом это неприметно вошло в обычай, — закончил он свой рассказ, глядя в пол.
Бугрин поднялся, прошелся вокруг стола, положил руку на плечо Максиму. Помолчав, сказал:
— Ну-ка, подними глаза… вот так, сталинградец. Мы с тобой до Берлина дошли. — Бугрин взглянул на члена Военного совета, требуя поддержки. — Приказ сегодня ночью получишь. Готовься к выполнению боевой задачи. Да смотри не подведи меня. Ясно?
— Ясно, товарищ командующий.
— Поднимай своих стратегов на ноги, и вперед. И вот что, командир и замполит, друзья мои: мы вам даем штрафную роту. Надеемся, что вы поможете штрафникам искупить свою вину не кровью, как принято говорить, а боевым делом.
— Спасибо за доверие…
— А у нас в мыслях не было тебе не доверять, — сказал член Военного совета.
— Это он сам выдумал, — добавил Бугрин и по-отцовски, любовно посмотрел на Максима.
На душе у Максима стало теплее.
— А теперь скажи, что за проект ты в Москву посылал?
— Проект… Я о нем уже забыл.
— Вот это неправда… На днях мы получили письмо из Москвы и выписку из приказа начальника «Главзолота». Что же ты до сих пор не докладывал нам об этом? Вот за что тебя надо примерно наказать. Смотрите, какой упорный молчун! Там у него серьезнейший проект в дело пошел, а он молчит. Сущее безобразие! Что теперь делать с тобой — решай сам.
— Я уже решил.
— Именно?
— Разрешите подробно доложить об этом после взятия Берлина.
Бугрин снова прошелся вдоль стола, заложив крупные руки за спину, прислушался к взрывам, гремящим в Берлине, и произнес негромко:
— Согласен. Только не позже как на второй день после салюта победы.
— Есть, слушаюсь, не позже как на второй день после салюта победы. Разрешите отбыть в полк?
— Идите и готовьтесь…
Глава седьмая
НА ЮГО-ЗАПАДНОЙ ОКРАИНЕ БЕРЛИНА