Колокола
Шрифт:
— На похоронах за здоровье не пьют! Глупец ты! — сказал Усиков.
— А по-моему, и безобразно, и предосудительно самое предложение и речь, — сказал Хлебопеков. — И вообще, пора бы кончать.
Уткин налил водки в стакан, и крикнул:
— Не начали еще! Выпьем за здоровье, Коняев! За честный голос!
Порфироносцев встал, откашлялся и, обернувшись к Грише, как хозяину поминок, произнес не без тревоги:
— А кончать бы, Григорий Евлампиевич. И заупокойную чашу!
И задал было сам себе тон: до-ре-до!
Но Уткин отстранил его рукой, и крикнул:
— А мы хотим заздравную! За честный голос!
Гриша не знал, что делать: по хлебосольству своему, он рад был наливать, а по приличию — наливать не следовало. Хозяин трактира, рыжий Рыкунов, заглянул в дверь, привлеченный шумом, но тотчас же скрылся. Половой внес миндальный кисель, последнее кушанье поминок.
Усиков, закусив губу, пропищал высоким голоском, срывавшимся от злости:
— Вам бы не следовало, господин Уткин, поднимать шум. Собственно, какое Вам дело до колоколов и колокольного звона? Вы в Бога не веруете.
— Не верю, — спокойно подтвердил Уткин. — Ну и что ж?
— А то, — подхватил Хлебопеков, — что помолчать бы.
— Я и молчу, — сказал Уткин. — Я только выпить за здравие единственного в Темьяне честного голоса хочу! А сам я молчу. Это он говорит.
Уткин ткнул пальцем в Усикова.
— Да-с, говорю, — окончательно обозлился Усиков. — Это не я, это все говорят, что Вы, от безбожия, коту скормили просфиру и пса напоили деревянным маслом из лампады…
— Напоил, — не из лампады: это ты врешь, — но деревянным маслом напоил. И даже могу сказать имя собаки: Перчик. Очень порядочный он человек, хотя и пес. Напоил по случаю запора желудка. И подействовало. Что и требовалось доказать.
— После этого Вы не смеете о звоне говорить! — взвизгнул Усиков. — Это оскорбление религии. Вы и слушать звона не смеете, раз Вы не верите в Бога.
— Сам ты оскорбление религии, — с гримасой сказал Уткин, и, отвернувшись, обратился к Коняеву:
— Коняев, за здравие честного голоса!..
И он потянулся к Коняеву со стаканом, расплескивая вино на скатерть.
Но тут неожиданно встал Василий и задержал руку Уткина:
— Не надо, — сказал он.
Уткин послушал, поставил стакан и грузно опустился на стул, не сводя глаз с Василия
— Ничего не надо! Домой надо.
И, повернувшись к Усикову, сказал просто, твердо, с чеканкой:
— Неправду вы говорите, господин Усиков. Звон всякий может слушать. Звон о вере не спрашивает. И ищет он слезы человеческой…
— А не катехизиса!.. Верррно!... — завопил Уткин: но уж был не далеко от этой слезы — пьяной, горькой и доброй…
— Ищет слезы человеческой, — повторил Василий, строго посмотрев на Уткина, — тот опять ткнулся на свой стул. — И на слезу человеческу взывая…
— Звоном прохвоста в человека возвращал! — воскликнул опять Уткин. — Меня, его! — он ткнул в Усикова…
— Молчи, — приказал ему Василий. — Я сказал: не надо. Сядь с ним, — обратился он к Коняеву. — И покойный… Вот я сказать не умею. Душа у него была. Зов'yщая была. Большая. У другого — в песне, в слове, а у него — в звоне. Неправда это — опять повернулся он к Усикову, — что звон неверующему запрещен. Невозможно это. Звон — для всех. Слушай — все! Один в церковь иди, другой дома плачь, а третий — радуйся! Он всех в одно сгребает. Все мы — в разделенье: и здесь вот собрались, и каждый себя огородкой отгораживает. А вон всех в одну охапку сгребает: вот я,
в высоте! Ну-ка, взбирайся ко мне! Ход — всем, без перегородки. А всякому повыше лезть охота. Скучно на низу-то. Нужды нет, что сорваться можно. А выше хочется! И звон зовущий. Один он и зовет человека в высь, все остальное вниз тянет. И Никола был зовущий. Зов в зов шел. Ну, и никто теперь нас так не позовет.Василий отер слезы, и деловито обратился к Порфироносцеву и Грише:
— Кончайте, что положено. Нам к вечерне поспешать. Звонить.
Гриша с половым розлили смесь меду — и Порфироносцев запел «заупокойную чашу! Спел и виновато улыбнулся:
— А «во блаженном успении» не имею сана возгласить. Сана на мне нет.
А ты и без сана, — сказал Пенкин, — скажи ему, рабу Николаю вечную: не ошибешься…
— Верно: возгласи, — воскликнул Уткин, — ошибки не будет.
Порфироносцев встал к образу лицом и возгласил басом:
— Во блаженном успении… Усопшему рабу твоему… Николаю и сотвори ему вечную память!..
Все спели «вечную память».
Когда смолкли, Рыкунов, трактирщик, с порога крикнул:
— Замечательно: бас у Вас дважды протодиаконский.
— Я не только не протодиакон, я даже не простодьякон, — отшутился Порфироносцев.
Рыкунов хотел что-то еще ему возразить о басе, но остановил речь: чьи-то рыданья неслись из темного угла «чистой», — нескладные, лающие, громкие… Это плакал Чумелый, отвернувшись от всех в угол.
Василий подошел к нему и тронул за плечо:
— Пойдем, сирота, звонить. Вечерня скоро…
2.
Чумелый недолго пережил Николку. Он и заболел не по-умному: схватил простуду в жаркий июльский день, и умер, не как умные умирают: лег и сказал Василию:
— Что-то бок болит. Покорми воробьев.
Василий пошел кормить, а когда покормил, Чумелый ему сказал:
— Легче боку-то.
Сказал — и умер.
Когда его опустили в землю, Хлебопеков сказал Василию:
— Весь звон теперь тебе придется на себе держать. Не урони городскую достопамятность.
Василий ничего не ответил. В помощники он взял столяра Ивана Федорыча, да кривого мещанина Петрова с Обруба, зв'aнивавшего и при Николке в подзвонках. Оба они не жили в звонарской: Иван Федорыч был из духовного звания и жил с женою недалеко от собора: в молодости он звонил у Ивана Bоина; а кривой мещанин, Потапий Петров, тоже был при ремесле: полотерничал и подбирал меха. Звонить — было у него третье ремесло: не много было в Темьяне полов, которые нуждались в натирке, да и меха темьянские в подборе не особенно нуждались. Они оба приходили на колокольню в положенные часы, звонили и уходили домой: «отзвонил, и с колокольни долой». Василий остался на колокольне один.
Когда не было звона, он сидел за сапожной работой, и молчал.
Однажды, в воскресенье, Хлебопеков приводил на колокольню какого-то заезжего любителя старины и показывал ему колокола.
Посетитель откланялся, а Хлебопеков остался. Он посидел с Васильем и сказал и сказал:
— Все нюхаю воздух вокруг тебя, и замечаю: нет, бабой не пахнет. И дивлюсь: отвинтил ты себя от бабы, что ли?
— Отвинтил, — сумрачно ответил Василий.
— Вижу, что отвинтил, но невдомек, каким винтом?