Конь бледный еврея Бейлиса
Шрифт:
– Вы уж не откажите, сколько мы с вами пудов соли съели...
Конечно же, отказать не посмел, содрогаясь от собственного ничтожества и подлой дерзости правительственного чиновника. В том, что "Ананий" - актер и мерзавец - еще и правительственный чиновник весьма высокого ранга, - не сомневался. Поздним вечером (луна в центре бездонного неба светила покойницки) миновали два кольца охраны и оказались на месте: обрыв, виселица "глаголем", яма под ней, вокруг казаки и чуть дальше - полиция.
– Лысогорский форт, - сказал Ананий.
Толпились "союзники" во главе с Голубевым,
Прибыла карета с осужденным, Евгений Анатольевич сразу его узнал - все тот же фрак, вид, только щетина появилась и волосы приняли застарело всклокоченный вид. Офицер направил в лицо Богрова фонарь.
– Господа, прошу подтвердить, что это он, без подмены.
– Он, он, - зашумели "союзники", Голубев поставил точку молчаливым кивком.
Подошел раввин, Евгений Анатольевич ус лышал:
– Повторяй за мной: Шема Исроэль Адонаи эло гену, адонаи эход.
Богров неслышно рассмеялся:
– Будут погромы, будет протест, революция будет. Идите, реббе.
Палач приблизился, связал руки за спиной, повел и поставил на помост над ямой, надел и оправил - почти нежно - саван.
– Голову поднять выше, что ли?
– послышалось из-под савана. Палач толкнул помост...
Евдокимов увидел, как крутится, а потом и плавно качается тело. Все молчали. Кто-то сказал:
– Небось теперь стрелять не станет.
Кто-то ответил:
– Теперь не время разговаривать.
Палач снял тело. Приблизился врач, опустился на колени, приложил ухо к груди казненного.
– Мертв, - бросил кратко и отошел. Труп швырнули в яму, залили известью и заложили досками. Поверх набросали земли.
– Как на Щекавицком кладбище...
– на ухо Евдокимову произнес Ананий. И так будет со всяким. Кто покусится.
– Даже если "покусившийся" - премьер-министр, - сказал Евдокимов.
– Даже, - кивнул Ананий и, взглянув усмешливо, добавил хриплым, очень знакомым басом: - А сон - ну, в трамвайчике? Помнишь?
– Так это... вы были...
– обреченно произнес Евдокимов.
– Это вы меня втянули, обманули и выплюнули...
– А согласитесь, что Владимир Алексеевич тонко вашу кандидатуру выбрал. Большой психолог! И прогноз гениальный: уж если вы и Красовский, да кодла журналистская вокруг вас, пусть невольно, с сомнениями, к тому придете, что не воры это убили, не родственники, а именно евреи, увы, - вот тогда общественному мнению, мать его так! и делать нечего, согласитесь! Жаль, конечно, что с Мищуком и дамой его глупо вышло, ну да уж не без издержек.
Евдокимов промолчал. Что говорить... Сколько жертв принесено на алтарь Отечества. Безжалостно, в уверенности благой. А что? Раз Отечеству надобно? Мы люди маленькие...
Ехали молча. Гора темнела за спиной. Впереди сиял утренними огнями прекрасный и счастливый город... И не было больше департамента, Кати, Мищука и Красовского, только Бейлис еще оставался и в мозгу точечка болезненная: что-то с ним теперь будет...
Солнце вставало, купола церквей и кресты над ними вспыхивали нестерпимым золотом. Сдавило сердце: нет надежды... "Да ведь я понимаю... думал, скорбя, тщетно пытаясь уловить, остановить в тумане промелькнувшую мысль.
– Это -
– и, погружаясь во мрак от обуявшего ужаса, повторял - не вслух, про себя страшные слова - будто кто-то не отсюда диктовал их, вливая в уши: "Аз, Господь, избрал... Вокруг, не веруя и проклиная, станет вращаться род людской до тех пор, пока не исполнится все! И обретем Свет. Аз сказал. Аминь". Евгений Анатольевич боялся повернуться, чтобы Ананий не заметил мелких бисеринок смертного пота, скатывающихся по лицу. Но тот, слава богу, ничего не видел.
Послышалась музыка; она звучала бравурно, искренне, уверенно. Вывернул оркестр, трубы сияли, музыканты самозабвенно надували щеки, барабанщики колотили в натянутую кожу, марш обещал счастье здесь, на земле. Следом вышагивали солдаты с винтовками "на плечо", сполохи взлетали с офицерских погон; невесть откуда, будто из воздуха, возникли дамы с букетами цветов, они бросали хризантемы, и офицеры ловили с милой улыбкой, любезно прикладывая ладони к козырькам фуражек.
Все было как всегда.
А до величайшего несчастья оставалось всего шесть лет. И это нельзя было изменить: заканчивалась Россия...
"Исчислил Бог царство твое и положил конец ему..."1
Ночь упала на Киев, быстрая августовская ночь. Только что проступали сквозь грязные стекла очертания домов, что растянулись длинно и однообразно по другой стороне улицы - и вот уже неясные тени танцуют за окнами, и расползается синеватый туман.
Председатель Блувштейн1 - рыжеватый, с шевелюрой, больше похожей на проволоку, и буйно растущим из ушей и ноздрей волосом, изрек непререкаемо:
– Вывод ясен...
– чиркнул спичкой, высунув кончик языка, поднес к фитилю "семилинейки", вспыхнуло нестерпимо яркое пламя, наверное, оно казалось таким в размытом сумраке. По пухлым губам председателя скользнула расслабленная улыбка.
– Этот свет- словно заря новой жизни, товарищи... Наш труд мертвящ и кровав, но кто выполнит вместо нас приказ революции? Нет таких людей в России. Вы знаете, что Феликс Дзержинский имеет полное понимание роли нашего народа в революции! Кто кроме нас, товарищи?
– Но ведь товарищ Лацис - латыш?
– робко спросил кто-то невпопад.
Блувштейн сузил глаза.
– Что такое "еврей" в революции? Рабинович? Нухимзон? Нет! Это "Иванов", "Петров", "Сидоров" - ради бога! Кто любит революцию - тот еврей, и никто больше, представьте себе! И нет больше черты оседлости, законов, которые делят людей на евреев и неевреев. И ликует, ликует народ!
– От глаз остались щелки, сквозь них, искоркой непримиримой, зрачок.
– Это может быть последнее заседание, товарищи. Завтра здесь будут жовто-блакитные и трехцветные, враги. И потому - мы обязаны успеть...
Следователь Цвибак (сидел рядом с оперуполномоченным Шварцманом, тот испуганно косил прыгающим глазом и оттого казалось, что вот-вот выстрелит очами в портрет товарища Лациса, что костенел напротив) изумленно всплеснул маленькими пухлыми ладошками:
– Докладываю по ревсовести: лично я успел все! Привлечено, расследовано и кончено до восемьсот пятьдесят человек, то есть контры, которая в подавляющем большинстве имела рыдать и имела почти полное сознание в блядстве-гемахт1 о советской власти!