Кондотьер
Шрифт:
Однажды где-нибудь зазвонит телефон, раздастся далекий голос, раздадутся шаги, чья-то рука постучит в твою дверь, три тихих постукивания, чья-то рука опустится на твое плечо, неважно где, неважно когда, в метро, на пляже, на улице, на вокзале. Пройдет день, месяц, год, пролетят сотни и тысячи километров, кто-то вдруг окликнет тебя, пойдет тебе навстречу, встретится с тобой взглядом, на секунду, и тут же исчезнет. Ночной поезд. Пустое купе. Какие-то неясные образы. Ты будешь лежать на кровати, ты так и не сможешь ничего сделать. Кто обнаружит тебя первым: Руфус или полиция? Сначала он, потом они? Красочная сцена из мелодрамы, мстительно указующий перст — это он, мы взяли его, смелее, ребята, ну-ка, затягивай покрепче, — потом огромные заголовки в газетах. Громкий процесс. Хроника происшествий. Восемь столбцов. На какой-то улочке обнаружен обезглавленный труп. Ты покажешь мою голову народу [32] . Секунда за секундой, вагон покачивает на стыках рельсов. Каждые двадцать метров? Каждые двенадцать метров? Ты бежишь. Убегаешь со скоростью сто двадцать километров в час. Ты сидишь в пустом поезде, который несется со скоростью сто двадцать километров в час. Ты сидишь у окна, по ходу движения. Иногда за холодным стеклом мигают тусклые огоньки. Куда ты едешь? В Геную, Рим, Мюнхен. Неважно куда. От чего ты бежишь? Весь мир знает о твоем бегстве, ты все там же, луна на горизонте убегает так же быстро, как и ты. Неважно куда, лишь бы убежать от мира. У тебя ничего не получится.
32
«Ты
Было холодно. На полу догорала забытая сигарета. От нее вертикально, почти перед его глазами, поднимался тонкий дымок; он расслаивался на неровные кольца, несколько секунд вился, затем рассеивался, будто от невидимого дуновения, тянущегося из ниоткуда, возможно, из окна.
Правда. Только правда и ничего, кроме правды. Я убил Мадеру. Я убил Анатоля. Я убил Анатоля Мадеру. Анатоля Мадеру убил я. Я совершил предумышленное убийство. Убийство Анатоля Мадеры. Убийство Анатоля Мадеры совершили все. Мадера — человек. Человек смертен. Мадера — смертен. Мадера — мертв. Мадера должен был умереть. Мадере предстояло умереть. Я всего лишь — ненамного — ускорил бег времени. Он был приговорен. Он был болен. Врач полагал, что жить ему оставалось всего несколько лет. Если, конечно, это можно назвать жизнью. Он ужасно страдал, это было заметно. В тот день он чувствовал себя неважно. У него было тяжело на душе. Возможно, если бы я ничего не сделал, он все равно бы умер. Угас сам по себе, задул себя как свечку. Покончил бы с собой…
«Думаю, это не составит никакого труда». Откуда он знал и зачем это сказал? Атмосфера гостиной, возможно, эффект освещения, барная стойка, огонь в камине. Оба они стояли с бокалами в руке. И вдруг вокруг него проявился весь мир, его мир. Близость прошлого, резкое погружение, после долгого одиночества, в знакомый универсум, сведенный к размерам гостиной: в нем пребывали все они, искоса освещенные красными отблесками каминного пламени и слишком рассеянным, искусственно-интимным светом бара. Жером. Руфус и Жюльетта. Мила. Анна и Николя. И Женевьева. И Мадера, неприятный, надменный, с глянцевым оскалом вместо улыбки. Летний костюм сноба. Черно-белые туфли светского танцора. Возможно, именно в тот момент ему следовало насторожиться, задуматься, взвешенно, методично обдумать все, что это означало, все, что отныне стало невозможным. На этих восьми улыбающихся лицах он прочитывал историю своих последних двенадцати лет, историю поразительным образом не тронутую, не искаженную временем. Случайность или заговор? Следовало ли искать еще дальше, за этими улыбками, еще раньше, за двенадцать лет до этого? Искать трещину, логическую связь. Зависимость: было то, было сё. Мир вновь связный, мир впервые связный, мир надежный, внушающий доверие, вызывающий куда больше доверия, чем эта текучесть, зыбкость. Когда же это было? Когда могло быть? Однажды вечером в Сараево, в ужасной духоте, в одиночестве, которое — по мере того, как он с ним смирялся, — становилось все более абсурдным? Однажды в полдень перед Кондотьером? Наверняка был дан какой-то сигнал, и он уже воображал сложную схему механики, приведенной в движение: запущенный механизм, сдвинутая стрелка, обрезанная нить, открытые клапаны… Этого было достаточно? Это оказалось достаточным? Старая как мир история. Занесенная рука, блеск стали. Достаточно, чтобы Мадера рухнул с перерезанным горлом?
А теперь я лежу на кровати и не шевелюсь, может быть, уже целый час. Я ничего не слышу. Однако хочу жить. Жить хотят все. Ведь у меня еще есть время встать, взяться за дело, пробить дыру, сбежать. Нет ничего проще. Нет ничего сложнее. Хотя что здесь сложного? За дверью взад и вперед ходит Отто. Возможно, он дозвонился до Руфуса, наверное, все ему рассказал…
Ты, никак, струсил? Ты скоро умрешь. Умирать, умереть. Ты спечешься на медленном огне. От страха. Ты сгниешь. Тебя соберут в кучку, заметут веником, развеют пылесосом, выбросят в мусор. Как тебе это нравится? Забавно. А тебе бы только смотреться в зеркало и корчить рожи. Тебе хотелось бы дождаться, пока все пройдет само собой, и при этом ничего не делать, и пальцем не пошевелить; чтобы все это оказалось лишь дурным сном, и ты обрел бы себя таким же, как день, месяц, год назад. Ты выжидаешь. А этот все ходит туда-сюда. Глупый и дисциплинированный, это хорошо. Хороший характер. Хороший песик. Ты мог бы попытаться его подкупить. Ты подходишь к двери и громко произносишь. Господин Отто Шнабель, хотите заработать десять тысяч долларов, ничего не делая? Мой дорогой друг Отто, десять тысяч долларов, и всё — вам. Десять тысяч триста долларов? Десять тысяч раз по десять тысяч долларов. Биллион долларов? Огромная коробка жевательной резинки. Полный игрушечный набор марсианина. Автомат с пулями дум-дум. Чучело слона. Ну же, взвесь все хорошенько, Отто. И нетто, и брутто. И поступи правильно. Отто, а как насчет автомобиля? Шикарный автомобиль, который сам едет. Самолет. Хочешь самолет? Самолетик без пропеллера. Реактивный…
Ты. Ты — величайший фальсификатор в мире. Ты — великий кудесник палитры. Ты думаешь, это смешно. Думаешь, ждать весело. С тебя хватит. Тебе надоело. Тебе уже невмоготу. А завтра? А послезавтра? А послепослезавтра? Мир невозможно выстроить из микрофотографий. Мир не покорить с помощью бокового света. Мир не выявить на реставрированной доске. Ты играл и проиграл. И что?
Жалкое сознание. Главная награда: Гаспар Винклер, за замечательное исполнение лебединой песни. В тоге и пеплуме, увенчанный лаврами, ты, ворча, поднимешься по четырем ступеням подиума…
Он вглядывается в мертвую точку на стене. Завтра, может быть, завтра. Завтра, на заре, смерть. Или жизнь. Или сразу обе, или ни та ни другая, нечто среднее, эдакое statu quo [33] . Приходите меня проведать в чистилище, по ту сторону по man's land… [34]
Искать. Конечно, искать. Искать свет, дневной свет, по ту сторону. Изнанка… Извечно фатальный результат повторяемых жестов, умело найденная пропорция красок, все та же западня, вновь подстерегающая по ту сторону чрезмерных амбиций? Сотворить шедевр. Воссозданная, восставшая из пепла самоуверенность Тинторетто и Тициана. Грандиозный проект? Грандиозная ошибка. Antonellus Messaneus me pixit [35] . Ни взгляда, ни решимости, ни уверенности. Игрушечный кондотьеришка. Дрожащий князек, безбородый бледный олух, нелепый, мелковатый. Кондотьер, который ошибся дверью, жалкий третьесортный комедиант, который не успел выучить свою роль. А он, кто он в этой истории? Он — великий и уникальный, корифей фальсификаторов и фальсификатор корифеев, человек с тонким чутьем и острым взором, язвительным гласом и волшебной дланью. Возомнивший, что пьет из самых чистых истоков и являет на своем сверхсовременном мольберте квинтэссенцию итальянского искусства, несомненный апогей Возрождения! Владыка мира? Мэтр Гаспар Винклер! Ну как тут не расхохотаться? Эль Сеньор Гаспар Винклеропулос по прозвищу Эль Греко. Весь мир в правой длани. Портативная пинакотека!
33
Statu quo — существующее положение (лат.).
34
No man's land — ничейная земля; нейтральная территория (англ.).
35
Antonellus Messaneus me pixit —
меня написал Антонелло Мессина (лат.).Вот видишь, ты убил человека. Ты совершил убийство. Думаешь, легко. Оказывается, нет. Думаешь, в этом убийстве есть какой-то смысл. Оказывается, нет. Думаешь, легко написать Кондотьера. Оказывается, нет. Нет ничего легкого. Нет ничего мгновенного. Это все иллюзия. Ты не мог не ошибиться. Ты мог кончить только так. Ты сам себя приговорил — своими же уловками, своей глупостью, своей ложью…
И вдруг наметилась перспектива, во времени и в пространстве. Преодолеть всего несколько метров. Потратить всего несколько часов. Все дело в этом. Все ведет сюда, все останавливается здесь. Это предел, это порог. Его надо перешагнуть, и все вновь станет возможным. Едва я окажусь за стеной этой комнаты, может быть, все вновь обретет какой-то смысл: мое прошлое, мое настоящее, мое будущее. Но сначала нужно, одно за другим, совершить тысячи незначительных действий. Поднять и опустить руку. Поднимать и опускать, пока не дрогнет земля. Пока не рухнет стена, пока не сверкнет ночь и не покажутся звезды. Это просто. Проще всего на свете. Поднять руку, с поднятой рукой, как…
Сделать всего одно усилие, единственным усилием собраться и заставить себя жить, сделать первое движение, взглянуть на себя со стороны и отречься от того, кто лежит на кровати и разыгрывает свою собственную смерть в своей собственной могиле. Почему это так просто? Почему это так сложно? Ты не двигаешься. К чему тогда сознание? Ты убил человека. Это серьезно. Очень. Так поступать нельзя. Мадера ничего тебе не сделал. Почему ты убил Мадеру? Мотивов у тебя не было. Живой и толстый, он пыхтел, как тюлень; безобразный и грузный, почти грозный стоял у тебя за спиной; топтался в мастерской, молча, не глядя на тебя; заложив руки за спину, кружил вокруг мольберта, приоткрыв рот и астматически присвистывая при дыхании; выходил, хлопал дверью. Его шаги грохотали на лестнице, под сводами, а затем — еще долго — в твоих ушах. Когда ты вновь принимался писать, у тебя слегка дрожали руки; тебя непонятно почему выводило из себя, бесило уже одно его присутствие. Эта подозрительная и враждебная масса задыхающегося жира появлялась на миг, исчезала, вновь возвращалась и всякий раз оставляла тебя в полной растерянности — как нерадивого ученика, уличенного в провинности, на месте преступления, — вжатым в кресло, с опущенной рукой, вяло удерживающей кисть. А перед твоим рассеянным взором пребывал все тот же навеки незавершенный, по-своему зловещий и агрессивный лик, который все очевиднее символизировал авантюрность этой затеи. Может быть, поэтому Мадера и умер? Может быть, поэтому ты и убил его?
Конечно, заключенный. Как некогда в белградской мастерской. Чего он ждал? Почему не вернулся? Чего добивался? Он читал письмо Женевьевы. «Иногда, мне кажется, я понимаю тебя без слов, понимаю во всем, от начала и до конца. Честно говоря, я сожалею и все еще надеюсь, что мои опасения необоснованны. Если я ошибаюсь, то ты вернешься скоро, вернешься как можно скорее; если же ты не торопишься, то это значит, что я права, и тогда следует признать: все, что могло нас объединять, потеряло всякий смысл». Эта фраза обжигала ему глаза, хоть он уже неоднократно — и всякий раз тщетно — пытался объяснить Женевьеве, что пока не может вернуться в Париж. Он перечеркивал свой ответ, комкал страницы, вновь писал… «Придется подождать еще дня три. Один из экспертов комиссии обнаружил в Национальной библиотеке Сараево мало известную рукопись о римских развалинах в нижнем районе Сплита, предположительно на подступах к восточной стене дворца Диоклетиана, и из текста следует, что в 1906 году в этой зоне проводили раскопки и ничего не нашли. Это очень серьезно…»
Очень серьезно. Его жалобный взгляд переходил от холста к холсту. Дорогая Женевьева. Я пока не могу вернуться, так как. Тебе придется подождать еще день-два. Тебе придется подождать еще, так как. Он вспоминал, как зачеркнутые буквы и тщетные слова, — которые не удавалось соединить, поскольку даже составленные воедино они ничего не значили, — бросались ему в глаза, изворотливые и ядовитые, как рыбьи вши; слишком пустая мастерская в какой уже раз, мимолетно, но неумолимо и иронично представлялась тюремной камерой, а с кучкой бумажных комков на полу одновременно являлось мучительное осознание явного подлога — ибо открытие катастрофического документа было гротескным вымыслом. И именно в тот миг его взор, проходя через широко распахнутое окно и минуя метров четыреста кромешного мрака, обращался по ту сторону Безистана [36] и выискивал большую красную звезду над издательством «Борба», которая сулила дружескую выпивку в типографском баре, единственном открытом заведении в тот поздний час. Неужели такое было возможно? Неужели это воспоминание обретало смысл только сейчас? Или он все осознавал уже тогда? Насколько сознательно он пытался прикрыться опьянением, которое позволило бы ему часов на десять забыть об этом письме? Он снял телефонную трубку, поискал в записной книжке, кого можно разбудить в четыре часа утра и призвать на рьяные поиски сливовицы, нашел подходящего приятеля, итальянского журналиста, предположительно находившегося у себя в номере, и позвонил в гостиницу…
36
Район и старый рынок в центре Сараево.
Пальцы помнили, возможно, отчетливее, чем сама память, те безупречные, бесстрастные движения, которые, одно за другим, будто не касаясь, разбирали, подрывали, разрушали внушительный оплот его убежища. 2–3 — 0–1 — 9 — «Москва» отозвалась неразборчивым бормотанием. «Молим» [37] . Donnez-moi M. Bartolomeo Spolverini [38] . Please could you call up mister Spolverini [39] . Bitte ich will sprechen zu Herr Spolverini [40] . Хорошо, мсье. Щелчки и гудки. Где-то очень далеко задребезжали звонки, послышались шаги, распоряжения, отданные отрывистым голосом. Хорошо, мсье. Далекий ехидный голос, словно предупреждающий о некоторой рискованности подобной затеи. Ожидание. Секунда за секундой. Километры кабеля, оплетающего землю… Дорогая Женевьева. Дорогая Женевьева, я… Вместо того чтобы собрать вещи и сесть в самолет, я иду напиваться. Конечная точка. Завтра он будет лежать мертвецки пьяным в одежде на неразобранной постели, среди картин Стретена, вместо того чтобы светлым сентябрьским днем оказаться в Орли. Дорогая Женевьева. Париж-Франция. Ожидание. Руки — на телефоне; одна сжимает трубку, другая, слегка касаясь, прикрывает ее, словно скрывая подлость происходящего, а за словами ожидаемого разговора — растерянность, бессилие, признание в неспособности — как ни откладывай — создать не очередную подделку, а что-то настоящее… К чему тогда сознание?
37
Молим — пожалуйста (серб.).
38
Donnez-moi M. Bartolomeo Spolverini — позовите, пожалуйста, господина Спольверини (фр.).
39
Please could you call up mister Spolverini — позовите, пожалуйста, господина Спольверини (англ.).
40
Bitte ich will sprechen zu Herr Spolverini — позовите, пожалуйста, господина Спольверини (нем.).