Кошачьи язычки
Шрифт:
Ну да, я позвонила не вовремя. Кому какое дело, одиноко мне или нет. Но ничего, скоро я перестану донимать всех своими звонками и мешать продуктивной работе конторы. Скоро мое одиночество достигнет такой степени, что мне останется одно — самой залезть в петлю. Ладно, главное, что у Ахима и детей все нормально, во всяком случае, Мириам не пропускает уроки фортепиано, а Даниель получил по математике «четыре и три десятых», при его лени это настоящее чудо, впрочем, что тут удивляться, я-то знаю, сколько сил на это положила!
Что меня действительно беспокоит, так это его замкнутость. Он скрытен, никогда не делится своими проблемами ни со мной, ни с Ахимом, никогда не слушает наших советов. Подозреваю, что у него давно есть девица, наверное, такая же юная, как он, и, может, мне следовало дать ему понять, что я ничего не имею против, это гораздо лучше, чем тайком разглядывать порнуху,
Для матери Додо это, конечно, было нелегко — сначала потерять своего органиста, а потом, узнать, что сын у тебя — голубой. Но, может, Хартмут потому и стал гомиком, что не имел перед глазами отцовского примера, кто знает. Hinterlader [28] — так их называл Папашка, и ребенком я не понимала, что это значит.
Правда, Додо немного просветила меня в этой области. Помню, мы возвращались домой с каких-то соревнований, со спортплощадки, шли через лес. Додо, разумеется, удостоилась очередной грамоты, ее так и распирало от гордости, а у меня, как всегда, результаты были скромные, никогда мне не удавалось зашвырнуть этот мячик больше чем на девятнадцать метров, хотя она много раз пыталась показать мне, как надо кидать. Возле церкви Христа в зарослях кустарника валялось что-то красное, длинное и кровавое, и Додо сказала, что это женские тряпки: перед тем как заполучить ребенка, все женщины истекают кровью.
28
Оружие, которое заряжается с казенной части (нем.), так же называют гомосексуалистов.
Я никогда не слышала ни о чем подобном. Это открытие настолько меня ошарашило, что я сразу заторопилась домой, сказала, меня срочно ждут. Она, как всегда, мне поверила, потому что считала, что мои Папашка с Мамулей — сущие надсмотрщики, а я у них вроде рабыни. У самой Додо все было совсем не так, после школы они с Хартмутом могли делать что душе угодно, да еще и уроки прогуливали, и ничего им за это не было. Хартмут еще в младших классах виртуозно овладел одним фокусом: призвав на помощь фантазию, печатал на пишущей машинке фрау Шульц объяснительные записки, а потом, не моргнув глазом, подмахивал внизу закорючкой — я сама много раз видела, как он это делал.
Я хотела убежать, но Додо схватила палку, нацепила на нее окровавленную штуку, догнала меня и стала тыкать мне ею под нос. «И у тебя будет так же, — кричала она. — У всех девочек так бывает, когда они становятся женщинами. Не веришь? Спроси свою Мамулю!» Никогда этого не забуду.
Я бегала от нее вокруг церкви, потому что думала, что Иисус защитит меня, но она все гналась за мной. И выкрикивала, торжествуя, ужасные вещи; сейчас это может показаться смешным, но тогда мне было страшно: мужчина просовывает свой конец в женщину, а он твердый и большой, а потом его семя течет в живот женщины, и от этого бывают дети, которые вылезают у женщины между ног, из дырки, где пипка. Но еще больше меня напугало, когда она заорала, что у меня под мышками и вокруг пипки вырастут волосы, курчавые, кричала Додо, совсем не такие, как моя прическа «Порыв ветра», а как шерсть у Сталина, овчарки нашего учителя краеведения. Незадолго до этого его уволили из школы, потому что стало известно, что он коммунист. Нам было по семь или восемь лет, в школе ни о каких уроках полового воспитания тогда и не слыхивали, да и от родителей вразумительных объяснений было не дождаться, исключая, может быть, фрау Шульц. Я, разумеется, никогда не видела голыми ни Папашку, ни Мамулю, никому из нас и в голову бы пришло показаться друг другу без одежды. Я вообще никогда не видела взрослых обнаженными, кроме Адама и Евы на картинах, да и те стояли, прикрывшись фиговыми листочками. Они прикрывали особые места, которые Мамуля велела содержать в чистоте и о которых нельзя было ни упоминать, ни тем более демонстрировать их — это я запомнила. И что у мальчиков есть кое-что, чего нет у девочек, это я тоже знала, но Додо была первым человеком в моей жизни, который говорил об этом открыто, — о том, что происходит с этим самым концом и каких последствий от этого ждать.
Если подумать, она всегда слишком прямолинейно выражала свое мнение. Пожалуй, мне стоит последовать
ее примеру — для большей ясности. Поговорю начистоту с ними обеими, сколько можно себя подавлять, тем более в моем положении. Куда это меня занесло? Ну-ка, посмотрим в путеводителе. Это, должно быть, госпиталь Святого Яна, боже, какая древность, стена двенадцатого века! До 77-го здесь располагалась больница. Значит, это тот самый год, когда у нас был выпускной и я познакомилась с Ахимом. А в это призрачное здание еще вовсю везли больных и умирающих. Ни за что на свете не согласилась бы добровольно лечь сюда, в это царство гнили и плесени. Здесь на каждом углу подстерегают кошмары, под этой черепичной крышей спряталось все Средневековье с его чумой и холерой. От одной мысли о том, какое бесчисленное множество человек скончалось здесь в муках, и здоровый заболеет! Не желаю смотреть на больницы, не хочу ничего о них знать! Не сейчас, не в этой поездке!Ее рассказ о спасении моей сумки заставил меня смеяться до слез. Не знаю никого другого, кроме Додо, кто мог бы превратить пустячное происшествие в уморительный анекдот. У нее и без того богатая фантазия, а уж когда она входит в раж… Из моего мини-бара она достала бутылку коньяка и явилась с ней ко мне в ванную, где принялась в лицах представлять двух исполненных достоинства корабельщиков в шляпах а ля принц Генрих, с их степенным, медлительным выговором. Щедро глотнув из бутылки, она рухнула на колени и тут же, без перехода, начала изображать злобного таксиста, готового прирезать пассажиров, вздумавших покататься в его автомобиле.
Тут она вспомнила, что умирает от голода, схватила телефон и завела с отделом обслуживания в номерах долгую дискуссию о составных частях сандвича, отдаваясь этому занятию с такой же пылкостью, как к любому другому. Я решила подождать, пока ей принесут заказ, пусть отдаст должное сандвичу, а потом я начну свою исповедь. Впервые за все время этой поездки у меня появилось чувство, что я в состоянии это сделать. Возможно, утренний срыв был мне необходим, чтобы пробить ту стену, которую я воздвигла вокруг себя после того, как Старик в первый раз затащил меня на клетчатое белье. Я держалась целых четыре года. Это больше, чем может вынести человек.
Как-то раз, примерно за полмесяца до моего четырнадцатилетия, он явился, когда я выходила из дома с бутылкой «Нуль-нуль». Я собиралась на загородную велосипедную прогулку, с которой не намеревалась возвращаться. Через неделю нашли бы меня где-нибудь в кустах. Или вообще не нашли бы. Накануне вечером мы поспорили, можно сказать, впервые так откровенно. Он сидел у меня на занятиях по подготовке к конфирмации, и пастор Людерс велел нам выбрать какое-нибудь место из Библии. Я нашла один стих из 35-го псалма: «Милость Твоя до небес, истина Твоя до облаков». Он понравился мне из-за неба и облаков, которые напоминали о снеге и буре, а снег и буря для меня означали Данию, Кристину и Эрика Серенсенов. Но Старик уперся, он утверждал, что этот же стих много лет назад выбрала Сюзанна, а потом предложила его же мне, хотя сама она этого не помнила. Он горячился все больше. И нашел другой стих: «Призови меня в беде — и спасу тебя». Он настаивал, чтобы именно его я сделала девизом своей жизни. Я до сих пор уверена, что он не понимал всего цинизма ситуации.
В тот же вечер он позвонил пастору Людерсу, чтобы высказать свое мнение. После того как он положил трубку, я накричала на него — впервые в жизни, а потом сказала, что вообще не пойду на конфирмацию. Никто меня не заставит. Я орала, он бушевал, Сюзанна металась между нами и слезно умоляла нас помириться. Конечно, выбор стиха очень важен, но не настолько же! «Оставь ребенка в покое, Вальтер!» — скулила она, но он ее не слушал, пока она не заплакала. Тогда он обнял ее и погладил по спине. А на меня зашипел: «Неужели тебе не стыдно? Довела мать до слез! Знаешь ведь, какая она нервная!»
А на следующее утро он перехватил меня, когда я пыталась запихнуть в сумку на велосипедном руле средство для чистки туалета. Отобрал бутылку и потащил меня в спальню. Он выглядел испуганным, уверял, что любит меня без памяти, что ему больно, что мы поссорились, и, само собой разумеется, я могу взять тот стих, который сама выбрала, если он значит для меня так много. И что я должна быть к нему ласковой, потому что он готов ради меня руку себе отрубить. И что, если я буду делать глупости, Сюзанна повесится. С того дня он глаз с меня не спускал, проверял все: мою комнату, мои школьные тетради, мои платья. Он все держал под контролем: мое тело, мою душу — всю мою жизнь. Он не разжал клещи, и когда мне исполнилось пятнадцать. И не разжал их до сих пор.