Кошачьи язычки
Шрифт:
— Ты что же — встретила ее я, — так все время и шла пешком? Не опасно ли по такой темноте? Женщине? Совсем одной?
— Я очень устала, — сказала она. — Спокойной ночи, Додо. — И собралась пройти мимо меня к лифту.
— Э, нет, — схватила я ее за рукав. — Ты, трусливая мерзавка, почему ты мне ничего не сказала? Почему ты не остановила машину, почему не посмотрела?! Не позвала врача?! Ты ничего для нее не сделала! — Я размахнулась и врезала в ее побелевшее от ужаса лицо.
Очевидно, я здесь единственная, кто еще хоть что-то соображает. Терпеливая, как ангел, я увела их к себе в номер, куда явился и растерянный портье с тройным эспрессо для Додо. Дожидаться чаевых он не рискнул, наше поведение
— Не дави так, — прошептала она.
Это ее первые слова после того, что с ней сделала Додо, но мне кажется, ей все-таки полегчало, потому что наконец покончено со всеми этими тайнами. Мы раскрыли друг перед другом все карты. Все, кроме одной. Моей персональной карты, карты Биттерлинга. Но об этом я распространяться не собираюсь. Я скорее язык проглочу, чем проболтаюсь.
Додо со своей чашкой стояла у окна и смотрела вниз, в темноту. Я понимала, что сейчас творится в ее душе. Ее лицо, больше похожее на маску, отражалось в оконном стекле, и там же, только ниже, на уровне ее бедер, дрожало отражение моих фиалок в стакане для зубных щеток из поддельного черного туфа. Я вспомнила про черный шелковый цветок, который прикалываю к траурному костюму на похоронах. Он уже был у меня, когда хоронили мать Додо? Не помню.
Внезапно меня обожгла одна мысль. Что бы я чувствовала, если бы Додо насмерть сбила Папашку, а я только что об этом узнала бы. А, все это пустые предположения. Я это я, она это она, а Клер это Клер, каждая из нас — отдельная, самостоятельная личность, и у каждой своя судьба. В одном мы схожи, все трое мы страшно одиноки. Не только в смерти. В жизни тоже. У меня вдруг сдавило горло, и мне показалось, что по лицу потекли слезы.
— У меня не так много времени, — услышала я свой голос. — Не хотелось бы вас этим сейчас грузить, но для меня эта наша поездка — последняя. Давайте расстанемся мирно.
Этот ужасный шепот. Старик зажал мне рот, а шею стянул ремнем, чтобы я не закричала, а в уши мне шепчет непристойности. Если я смогу открыть глаза, он отстанет от меня, стоит только поднять веки, и я увижу, что эта страшная картина — лишь плод моего воображения.
Все мне только кажется, ведь он мертв. У темного окна стоит Эрик. Сейчас он задернул шторы, как делал это каждый вечер, чтобы Нис Пук не мешал мне спать. Кристина сидит возле меня на краю кровати, она укрывает меня и тихо поет. Я узнаю мелодию и текст, песня про красное солнце. Которое умирает.
Красное солнце, мама, Ограда черна, как ночь, Солнце уже умирает, мама, И день уходит прочь. Снаружи бродит лиса, мама, Скорей ворота закрой, Садись ко мне на кровать, мама, И что-нибудь мне спой. Небо такое большое, мама. И звезды — света глаза, Кто там живет наверху, мама, Чьи они, небеса? Может быть, он молодой, мама, Тот, кто смотрит сверху на нас, Он ляжет в свою кровать, мама, И с нами уснет сейчас. Зачем нужна эта ночь, мама, И холода зимой? Слышишь, кошка пришла, мама, Кошка хочет домой. Не ласточки мы и не чайки, мама, Это у них дома нет. Слышишь, звезды поют, мама, Мама, гаси свет. [40]40
Ахим Бергштедт. Перевод с датского Ольги Боченковой.
Мне очень жаль, но твой фокус, корова, не пройдет. Смертельно больна — ха-ха. Крокодильи слезы в два ручья. Надо развеять этот лживый, спертый воздух, и я распахиваю окно. Она мелет что-то про Биттерлинга, про симптомы, про то, что самое большее через год она станет инвалидом. Она всегда читала плохие романы. До чего она мерзкая — видеть ее не могу.
— Очередная шутка. Неудачная, — сказала я и направилась к двери, мимо лежащей на кровати кровавой мумии и хнычущей бабы рядом с ней. Удивляюсь, за каким хреном я вообще приперлась в ее номер, совсем, видно, чокнулась.
— Додо! — завопила она и вцепилась в меня мертвой хваткой. — Не уходи, я правда скоро умру.
Что-то такое она, кажется, уже когда-то говорила, но сейчас мне абсолютно все до лампочки.
— Все мы умрем, — сказала я и стряхнула с себя ее руки. — И я не верю ни единому твоему слову. — Но тут я вспомнила наш вчерашний разговор. Вот и славно. — Ты хотела знать, — повернулась я к ней, — обо мне и твоем Ахиме. Не передумала?
Она уставилась на меня, как паршивый кролик на удава. Она в панике. Не может даже кивнуть. Я взяла сумочку Клер и спокойно выудила из нее таблетки. Я не торопилась — в моем распоряжении все время Вселенной. Каждая секунда для меня — высшее наслаждение, а для нее — ад. И что это я держу в руках?
— Вот, полюбуйся, — сказала я и бросила ей на колени серебряную упаковку. «Ленц-9», вот как называется это дерьмо, которое якобы возвращает в душу весну надежды и наполняет сердце ожиданием любви. — Вот что потребляет наша любимая Клер. Наглотается по самое некуда, а потом совершает убийство и скрывается с места преступления. Тебе это без надобности, ты ведь и так мастерица не видеть ничего, что тебе неприятно, а то, что не укладывается в твою розовую картинку, просто-напросто выносишь за скобки, замазываешь, спрямляешь — в общем, фрау Клюге, урожденная Тидьен, остается безупречной.
— Это ты его соблазнила, — опять заныла она. — Признайся.
Я присела на корточки, достала очередную сигарету. Теперь эта дрянь никуда от меня не денется. Пусть каждое мое слово бьет в точку. На этот раз я — царь зверей, даже если сижу ниже, чем она, на полу. На этот раз ей ничто не поможет.
Она молча взяла с ночного столика пепельницу и протянула ее мне, нечаянно смахнув свои дурацкие «Кошачьи язычки», за которые наверняка заплатила бешеные бабки. Она не сводила с меня глаз. На лице — ни следа гнева, только страх. Сейчас ей можно смело дать все шестьдесят. Как минимум. Мумия по-прежнему неподвижна — витает в своих лекарственных эмпиреях, заглотила сразу три штуки, еще когда мы поднимались в лифте и Нора держала меня, не давая снова вцепиться ей в рожу.
— В восемьдесят восьмом, — сказала я. — Летом.
В ее черепной коробке что-то щелкнуло, едва она услышала эту цифру. Через десять лет после их свадьбы, высчитала она, лето 88-го, ах, почему я ничего не замечала, где же мы были во время каникул, мы были так счастливы, все у нас шло лучше некуда. 88-й. За год до рождения Фионы. За год до того, как я ездила к Додо в Кельн, чтобы помириться и возобновить нашу дружбу.
— Вы снимали прелестный домик в Бретани, — продолжала я. — Ты показывала нам снимки. С середины июля по середину августа. Но ему пришлось на два дня отлучиться в Бонн. Remember?