Костер
Шрифт:
— Вот, пожалуйста. Я еще не начинал, — сказал молодой человек, протягивая стакан с водой.
— Очень хорошо, — одобрил человек в белой паре. — Вы незнакомы, Александр Владимирович? Художник Рагозин. Станковист. Иван Петрович. Делает кое-что для нашего зала.
— Ну, это только так… — сказал неловко художник.
— Да, да… Сухой кистью, как говорится. Портреты артистов к юбилеям или в этом духе. Для убранства.
— Подработать, — опять будто с неловкостью за себя выговорил Рагозин.
— На бутылку нарзана? — почти подмигнул Пастухов, принимая стакан и рассматривая художника.
Человек
— Очень кстати встретились, Александр Владимирович, — сказал он важно. — Напоминаю ваше обещание выступить у нас на дискуссии.
— На какой?
— Не помните? Даже и тема-то была согласована с вами — о природе комического и прочее. Словом, дискуссия о комедии на советском театре.
Пастухов сощурился, встретив колючие, придвинутые к переносице глаза собеседника. «Знает или не знает?» — подумал он и повернулся к художнику.
— Я отнял у вас стакан. Умрете от жажды — за вас еще отвечать…
— Пейте, сколько хотите, — сказал художник с улыбкой, которая вдруг расширила и без того широкое его лицо.
— Так мы напечатаем ваше участие на пригласительном билете, — сказал человек в белой паре, нажимая на слова, чтобы заставить себя слушать.
Пастухов обвел над его головой взглядом, словно заинтересовавшись, что происходит в окружении.
— Видите ли, я думаю… — проговорил он, и было видно — он действительно придумывал, что бы такое сказать? — Я думаю, эта тема…
— Очень тонкая тема! — сказал собеседник, показывая намерение забежать вперед.
— Где тонко… — остановил его Пастухов. — Сейчас не до тонкостей. Мы перед новыми задачами. Природа комического от нас не уйдет.
— Э-э, а собрать аудиторию? Тут момент тактический. Начнем с комедии, перейдем на более серьезные вещи.
— Карамельки сейчас никого не соблазнят.
— Почему — карамельки? Вы же не карамелька?
Неожиданно ясно почувствовав — «знает!», Пастухов остановил взгляд где-то на касательной к макушке своего визави.
— Искусство не прощает хитростей, — сказал он увесистым тоном и опять обернулся к художнику: — Понимаете меня?
— Конечно, лучше говорить напрямик, что думаешь, — буркнул Рагозин.
Пастухов отдал ему стакан таким жестом, каким вручаются отличия: ему понравился этот малый — крупнолицый, похожий на ахалтекинского коня. Пастухов готов был заключить с ним союз против человека в белой паре, продолжавшего говорить с важностью:
— Вот вы и скажете, Александр Владимирович, о новых задачах театра напрямик. Как раз то, что от вас ожидаем. Но умоляю, умоляю, — он повторил это слово с оттенком предупреждения, — не отказывайтесь. Без вас невозможно… Кстати, что с вашей комедией? Репетируют?
— Я ее снял, — мгновенно ответил Пастухов.
— Сняли? А театр? Театр согласился?
— Что же вы думаете — театр не понимает, какой сейчас момент?
— А Комитет?
Кажется, этот напыженный лилипут был не из очень понятливых. Пастухов заглянул ему в глаза: что, если он ничего не слышал о решении театра? Все равно. На попятную идти было поздно. Пастухов сказал полновесно:
— Я как раз еду
в Комитет заявить, чтобы репетиции были прекращены. До свиданья.Прощаясь с художником, он посмотрел на него насколько мог ласково.
— Вы выставлялись?
— Немного.
— Где же кончали? У кого?
— Учился у Гривнина… а кончить пока не довелось. Рагозин опять, после мгновенной неловкости, широко улыбнулся.
Пастухов чуть-чуть помигал своими легкими веками.
— Пейзажики? — игриво спросил он. Рагозин вдруг помрачнел.
— А что? Пустой жанр?
— Будьте здоровы — сказал Пастухов и пошел к двери, не обращая внимания на встречных, толкавших его в бока.
«Что за противный день», — подумал он, откидываясь на горячем сиденье автомобиля.
— В Комитет? — спросил шофер.
— К черту Комитет! Едем… в парикмахерскую.
2
Александр Владимирович любил гостей. Трудно сказать — почему. Потому ли, чтобы множилась молва о широте его натуры, либо потому, что он был и правда широк по натуре. Свое тщеславие он называл другими именами — гордостью, честолюбием, достоинством. Он даже посмеивался над тщеславием. Его забавлял работавший у него шофер Матвей Веригин, которому нравилось покрасоваться за рулем, хвастнуть машиной и ездой.
Но Веригин своей невинной слабостью доставлял порядочное удовольствие хозяину и преотлично это знал. Трехголосною трубой раздавался сигнал Матвея, точно сел за орган консерваторский профессор Гедике, и прохожие как вкопанные останавливались на перекрестках: что за возвышенную персону катит лимузин, оснащенный такою музыкой? Пастухов только усмехался в нос.
Раз он добродушно сказал шоферу:
— Вам бы служить у какого-нибудь нувориша.
— Кто такой?
— Большой вы щеголь, Матвей Ильич.
Веригин ехал минуту молча, потом ответил с доброй улыбкой:
— Подшучиваете, Александр Владимирович. А самим по душе …
Пастухову на самом деле было все это по душе — и трубный глас сигнала, и крепдешиновые шторки на заднем стекле автомобиля (плоды обдуманных забот Юлии Павловны), и то, что Веригин, обогнав по шоссе какую-нибудь машину, старался как можно дольше придерживаться серединной черты дороги, которая отведена правительственным автомобилям. Поощряя эту ребяческую мистификацию, Пастухов сваливал весь грех на шофера, хотя сам испытывал щекочущую приятность, оттого что машина его и впрямь могла сойти за правительственную.
Юлия Павловна питала к Веригину большое расположение, и это давало Пастухову повод иногда подшутить и над ней:
— Что ты делаешь, Юленька?
— А что такое?
— Даешь Матвею чай с лимоном! Ведь этак у Ляли разовьется малокровие…
В разговоре с женой он прозвал Веригина Лялей: как бы Лялю не просквозило… у Ляли утомленный вид… — шпильки эти должны были означать, что если бы не Юлия Павловна, то Пастухов никогда не потакал бы шоферскому форсу.
К молве о себе Александр Владимирович относился настороженно, и, если она не благоприятствовала ему, он умел создать впечатление полного безразличия к ней. Многолюдие за домашним столом, потчеванье и пированье он любил искренне, но жестоко скучал, если гостей мало ублажало его радушие.