Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Громи угнетателей трудового народа! — восклицал он, вскидывая вверх руку. — Да здравствует свобода! Долой цепи рабства! Долой тиранов и мучителей!

— Долой! — отчего-то радовались березинские и тоже махали руками. — Долой!

Слово это каким-то образом завораживало, наполняло души лихостью и отвагой, да и уж больно хорошо срывалось с языка.

Когда первые повозки съехали со двора, теряя на ухабах добро, и помчались в деревню, у поскотины возникла и, набирая мощь, хлынула к барской усадьбе новая людская волна. Усидеть дома стало невмочь даже тем, кто на сходе выступал против экспроприации, кому совесть не позволяла поднять руку на чужое. Они сопротивлялись отчаянно, глядеть не хотели, как тащат дармовое добро, плевались и открещивались, будто от дьявольского наваждения. Но те, кто уже вкусил благодать и силу трескучего слова, лезли на глаза, похвалялись и торжествовали; и не отсохли руки берущих, не ослепли глаза завидущие, не разразило громом небесным лихие головы. А когда через поскотину промчались возы с добычей, словно чумным ветром обдало.

Еще совестно было глядеть друг другу в глаза, еще жила в душах призрачная и обманчиво зыбкая надежда — посмотреть, глянуть только, как управляются лихоборы, и скорее назад от греха. Но, достигнув барских ворот и ступив в них, уже невозможно было совладать с собой. От первых минут растерянности и бестолковой суеты на дворе и в доме не осталось и следа; все само собой привелось в порядок, набрало свой ритм, и теперь экспроприация напоминала скорее беспокойные хлопоты, работу в страдную пору, чем неизвестное в Березине новое дело. А поэтому вторая волна людей мгновенно впитала в себя опыт первой, закипела было работа с утроенной силой, однако тут же возникала распря: все самое дорогое оказалось уже захваченным, и обида на несправедливость, горькая и отчаянная, поднялась в душах односельчан. Какая-то бабенка под шумок пыталась увести коня, впряженного в навозные сани с добром, однако новый хозяин лошади припечатал воровку по голове кулаком, и, похоже, крепковато. Баба отлетела в сторону и, распластанная, мертво застыла на льду. Видя такое самоуправство, прибежавшие к шапочному разбору кинулись на своих обидчиков, рвали из рук поводья, растаскивали имущество с повозок и били друг друга с поспешной и лихой отвагой. Прошка Грех оказался в гуще свалки, тыкал своими худосочными кулачками налево и направо, пока его не огрели доской и не уложили на землю.

— Пожар! — вдруг возреял над головами истошный крик. — Батюшки, горим! Ой, горим!

Схватка распалась в одно мгновенье, люди завертели головами. На хозяйственном дворе горела скирда хлеба. Огонь взял ее с ветреной стороны, объял от земли до верхушки и пошел грызть нутро. Поначалу березинские бросились тушить, завертелись по двору, отыскивая лопаты и ведра, но Журин в тот же час унял панику:

— Пущай горит! Наше тут все, что захочем, то и сделаем! Ныне власть в наших руках, не жалей!

Однако несколько минут завороженные огнем люди стояли возле скирды и прикрывались от жара рукавами, смотрели с испугом и жалостью. Слышался шепоток — только бы на дом не перекинулось…

В это время на крыльцо выбежал барин Николай Иванович, закричал, вздымая руки над головой:

— Что ж вы творите, люди?! Оступитесь! Оступи-те-есь…

Его столкнули вниз, однако он встал на ноги и шатаясь полез в толпу. За ним следом бросился сын Александр, догнал, схватил за руки, пытаясь увести, но Николай Иванович вырывался и все показывал на горящую скирду. Через мгновение рядом оказалась и Оля. Вдвоем они повлекли все-таки отца прочь. Но тут, разметывая оглоблей колготящийся народ, в кругу очутился табунщик Понокотин. Набрякшие кровью глаза его незряче рыскали по сторонам, люди шарахались, сшибались, топтали друг друга — дикий ор взметнулся выше терема. Александр не успел увернуться и свалился под разводья чьих-то саней, Оля, не выпуская руку отца, тянула к крыльцу, и еще какая-то сердобольная старушонка подталкивала его в спину. Николай Иванович вдруг обмяк, встал на колени и грузно завалился на бок. На помощь выскочила барыня Любушка, простоволосая, в летнем ситчике; кое-как они подняли Николая Ивановича и увели в дом.

Понокотин с окровавленным лицом подскочил к Журину, тряхнул его за шубу:

— Коня украли! Моево коня! Отдай!

Журин оттолкнул его под ноги бегущих людей. Табунщик пополз на карачках, кто-то упал, перевернувшись через него. И тут откуда-то взялся Ленька-Ангел, подхватил Понокотина, приподнял и поставил на ноги.

— Айда со мной! — поманил он. — У меня конь есть, я тебе дам. Белый конек… Айда!

Понокотин отпрянул от него и, озираясь, побежал к воротам. А Ленька-Ангел засмеялся, стоя среди текущего в разные стороны народа.

— Эк нынче весело! Вот уж боженьке-то расскажу!

Он стал хватать людей за руки, за полы одежи — от него шарахались.

— И про тебя расскажу! — хохотал Ленька. — Ежели ничего не дадите — про всех расскажу! А боженька вас не пожалует!

Какая-то бабенка сунула ему в руки настольные часы с литыми бронзовыми вензелями и ангелами, трубившими в трубы.

— Возьми вот, Ленечка, — затараторила. — Возьми, да не сказывай! Ведь из чистого золота ходики, на-ка вот, попробуй — тяжелущие!

Ленька-Ангел просиял, схватил часы и приложил к уху. Народ во дворе заметно поредел и поуспокоился. Бабы, глядя на Леньку, тоже понесли ему кто барскую одежду, кто картину, подсвечник, вазу, другую какую безделицу, а он не брал, стоял и с восторгом в глазах слушал часы. И, зачарованный, так и ушел со двора.

Между тем рассветный ветер отогнал облака к горизонту и над землей засияло неяркое солнце, прикрытое дымкой, будто стыдливая кисейная барышня. Под его светом мерзлая кровь на холодной земле вдруг выступила из глубины льда, расцвела маковой поляной. И люди разом онемели, замерли. А потом вдруг побежали со двора, прихватывая на ходу то, что было обронено и втоптано в снег. Через несколько минут усадьба опустела: никто не хотел оставаться здесь один. Последней семенила к воротам старушонка, что помогала встать барину. С молитвой на устах и смиренной курочкой под мышкой она перебирала непослушными, изработанными ноженьками

и мела длинным подолом пустую замусоренную дорогу…

Покойный Николай Иванович уже лежал на столе в гостиной, и горела в его изголовье тоненькая, пугливая свеча, когда на барский двор ворвался Митя Мамухин. Он проспал все, безнадежно опоздал и теперь бесился от негодования. В первую очередь он ринулся в конюшню. Из крайнего денника торчала конская голова, однако жеребец донской породы оказался мертвым — выпученные глаза уже остекленели. Потом Митя обежал коровник, сунулся в курятник — пусто кругом, будто Мамай прошел. Тогда он влетел в терем, но, увидев покойника на столе и безутешную родню около, перекрестился и порскнул на улицу. Легкий ветерок гонял по двору бумагу, шевелил втоптанные в подтаявший снег тряпичные лохмотья; в поземке скакали и чирикали озабоченные воробьи.

— Лихоимцы! — крикнул Митя Мамухин. — Видано ли дело — на грабеж отважились! Совесть потеряли! Ну, паскудники, отольются вам слезы, подавитесь еще!..

И тут он увидел белых каменных львов, стоящих рядком у заплота. Распугав воробьев, Митя устремился к ним, пометавшись, выбрал подходящего и поволок его за задние лапы к воротам. Плоское основание скульптуры бороздило слякотеющий под солнцем снег, шар под лапой и могучая голова перевешивали, так что лев норовил опрокинуться. Тогда Митя завалил его на бок и несколько сажен тащил единым духом. У ворот отпыхтелся, попробовал поднять гипсового зверя на спину, покорячился, покряхтел и потянул все-таки волоком. Тем более что за воротами дорога шла под горку…

15. В ГОД 1918…

Дорога к дому казалась бесконечной…

Какое-то время он еще ждал, что вот-вот, за очередным поворотом, темнота раздвинется, расступится лес — и на горизонте он увидит свой дом или хотя бы его очертания, свет в окне — как это было всегда, если он возвращался в Березино. Он даже пробовал загадывать и считал шаги, но ночь становилась глуше, шаги короче и длиннее дорога. Он знал: теперь-то все равно придет — к утру ли, к полудню, к следующему ли вечеру, и лишь не хватало веры, что они когда-нибудь наступят. И он стал ждать уже не появления дома, а утра, света, пусть неяркого, осеннего, но света, при котором можно увидеть поднесенные к лицу руки. Тогда вернется время…

На проселке в который раз за дорогу от Есаульска послышалось глухое тарахтенье повозки и неразборчивые, но возбужденные голоса людей. Андрей даже не стал уходить в лес, а встал за крайнее дерево и там присел на корточки. Под руку попал гриб на длинной ножке; влажный, скользкий и уже перезревший. Он погладил шляпку — не мухомор ли? — сорвал и стал есть. Гриб напоминал губку, и не было в нем ни сладости, ни горечи. Разве что сохранился запах прелой листвы и мокрой лесной земли. Невидимая повозка взрезала колесами глубокую лужу. Голоса людей были незнакомые, и невозможно было ни угадать, ни представить, кого это носит по дорогам в слякотную осеннюю ночь. Еще по пути к Есаульску Андрей заметил, что люди почти перестали ходить и ездить днем, и только с сумерками на трактах и проселках появлялись призрачные телеги с вооруженными людьми, с каким-то скарбом: кучера драли коней бичами, ухали гулко и страшновато; а люди говорили нарочито громко, дурно хохотали, словно отгоняли от себя боязнь ночной дороги. И если случалось двум повозкам разъехаться, то они проносились мимо в мертвой тишине, и лошади шарахались к обочинам, рискуя опрокинуть телеги. Он и сам шел только ночами, а днем чаще отлеживался в лесу, а если везло, то в рыбацких избушках или в заброшенных овинах. И этих овинов почему-то попадалось все больше и больше, словно хозяева вдруг перестали сеять, жать и сушить хлеб. При свете еще можно было определить, какая власть в деревнях и селах, но с наступлением ночи, с темнотой, приходило безвластие. Иногда слышалась перестрелка, светились в полнеба неведомые пожары, и тут же догуливала третий, хмельной день усталая свадьба, и кто-то причитал как по покойнику, а кто-то заливался от смеха. И лишь в такой неразберихе можно было пройти и по сибирским трактам, и даже по селам, когда до тебя никому нет дела и никто не проверит документов, не станет допытываться, кто такой, откуда и по какому праву шатаешься по земле.

Грохот повозки и голоса людей скоро пропали, оставив ощущение призрачности; уже через несколько секунд казалось нереальным появление в такую непогодь и людей и лошадей на дороге. Андрей вышел на проселок и вскоре почувствовал, что тот потянул в гору. Навстречу бежал ручеек по тележной колее. Вода катилась бесшумно, только опустив в нее руки, можно было понять, что она течет. Ему чудилось, будто ручей этот чистый и светлый, как родник, и обязательно горячий. Он старался ступать в воду и в самом деле сквозь разбитые солдатские ботинки чуял тепло и сожалел, что вот-вот проселок выйдет на горку и ручей иссякнет. Однако подъем не кончался, а, наоборот, становился все круче, так что скользили и разъезжались ноги. Через минуту крутизна стала такой, что он еще некоторое время шел вперед, ступая словно по ступеням, потом упал на четвереньки и больше уже не встал. Он лез вверх и никак не мог вспомнить, где на дороге от Есаульска до Березина есть такой подъем. Теперь возникала опасность, что гора станет отвесной и уж тогда ни за что на нее не взобраться. «Господи, а как же лошади, лошади как вытягивают! — думал он, чувствуя под руками следы. — А как, должно быть, с этой горы несутся!» Ему показалось, будто он поднялся уже выше леса, и он, лес, стоит где-то там, внизу, и сама дорога оторвалась от земли и тянется теперь в небо. Опасливо придерживаясь, он потянулся рукой к обочине и вдруг ощутил ее край. Дальше была пустота…

Поделиться с друзьями: