Красный рок (сборник)
Шрифт:
«Клюв? Клюв! – радостно выкрикнулось внутри у подхорунжего. – Значит, полетаем еще! Над Кремлем, над Замоскворечьем!»
Ходынин чувствовал: превращение в птицу ему вовсе не мнится. Поэтому старался из новой реальности не выпадать. Ну не мог он из царства сладко шевелимых перьев, не мог, отказавшись от воздушных лап и легких крыл, выпасть в жизнь прежнюю!
Вдруг птице-Ходынину показалось: кто-то высокий и очень властный торкается к нему в душу.
– На постой? – сквозь птичий
Властная душа отлетела в сторону.
Здесь подхорунжий почувствовал страшный удар сзади. Птичья грудка хрустнула, разломилась надвое. Треснула пополам спина. Вслед за спиной и грудкой раскололась голова.
Рассеченный надвое, он дернулся еще раз к Лобному месту…
Но не удержался, рухнул на колени, потом упал навзничь. И уже сдвинуться с места, даже на вершок, не смог.
Перья, однако, с него не осыпались! Подхорунжий Ходынин это хорошо чувствовал – даже попытался потрогать перья, коготком, коготками…
43
Тонким хирургическим надрезом за высоткой-«Иллюзионом» полоснулся рассвет.
Где-то над речными пустошами, за Нагатинской поймой, взлетел и развеществился портовый скрип. Затем раздался крик. Издалека было не разобрать: крикнул это человек или крикнула птица…
Зимний, черно-синий, неведомо как очутившийся на Москве ворон развел в стороны крылья, мощно толкнулся, тяжко перевалил через ласточкину зубчатую стену, намертво запирающую Тайницкий сад и, не оставляя в воздухе даже слабого следа от огромных крыл, вдоль Москвы-реки за Нагатинскую пойму на этот крик полетел.
И тогда красное облако дыма, под завязку набитое плачем ястребов, любовными стонами, воем давно рассыпавшейся толпы, криком манежных гаеров и остро-ритмичным стальным роком, тоже стронулось с места. Выматывая кишки всем в этот час на него глядевшим, облако, вопреки собственному недавнему движению, поплыло назад: на юг и на восток, к Государевым огородам, к Раушской набережной, к ГАЭС-1 и дальше, дальше, в Замоскворечье!
44
Так с закрытыми глазами в участок и путешествуя (волокли не грубо, скорей бережно), Ходынин услыхал голос Рокоша:
– …Самое время тебе, Адренохрон Мигрантыч, про своих вспомнить. Да про себя, мало пожившего, взгрустнуть… Ястребки твои – под мое начало переходят!
– Сокол с места – ворона на место, – хмыкнул Ходынин.
– И про бабу кельтскую самое время тебе взгрустнуть… Думаешь, сладко ей придется?
– Не мути, мутило! Вам ее не достать.
– Это почему же? – забеспокоился Рокош. – Достанем! Ты нам про нее все и расскажешь… Да и остальным твоим корешам… корешам армейским и корешам рокерским – быстро ноги повыдернем. По полной им – слышь? – отмерено будет! И ты у нас наплачешься нагорюешься. А потом, как пес, издохнешь. И все твои сучки околеют. Скоро, скоро голосить по ним по всем начнешь!..
Не открывая глаз, подхорунжий широко и доверчиво Рокошу улыбнулся.
Рокош поднял дубинку, на миг задержал удар…
45
Предчувствие
новой, ни с чем не сравнимой человечье-птичьей жизни раздвинуло нутро подхорунжего до беспредельности. Крылья и хвост, которых не видел Рокош, но которые хорошо ощущал сам Ходынин, сладко – как у того птенца, долбившего черепашку, – зашевелились. Лапки, шея, костяк изготовились к дальнему перелету.Радость неслыханная, радость несказанная, радость окончательного расставания с изуродованным телом пронзила на миг птицу-Ходынина!
Однако, дойдя до крайней точки наполнения новой жизнью, подхорунжий снова (и, как ему показалось, в последний раз) вернулся к прежнему облику.
– Что, бабу свою кельтскую вспомнил? Так ты плачь, о ней плачь!.. Заплачь – дам калач. Зареви – дам аж три!
С мрачноватым весельем, не раскрывая глаз, подхорунжий ответил изготовившемуся к последнему удару старлею Рокошу:
– На погосте жить – всех не оплачешь.
Черногор
Повесть о том, как мессер Джузеппе смысл звука искал, дьявол барабанными трелями разбить сосуд человеческой жизни пытался, Черногор лечился от акустической травмы, а сочинитель поехал совсем не туда, куда хотел
– Italian?
– No.
– Spagnol?
– No, no, russo…
– А чего ж сразу не сказал?
– Русских у нас здесь любят. Но не всех подряд.
– А я думал, у вас тут рассадник любви…
– Ага. Держи карман шире.
– Ты, кстати, на русского не больно-то и машешь.
– А чего мне махать? Ну, татарин я, татарин! Правда, наполовину. А наполовину – хохол. Но все равно – русский! Ты понял или тебе по-другому объяснить?
– Давай еще по сто пятьдесят. Ты что будешь?
– Не при деньгах я.
– Так угощу. У меня пока водятся.
– Тогда – «Круну». «Круна» здесь, как слеза. Это у вас в Руссланде вся водяра фальсификатная…
– Сам-то давно из России?
– Шестнадцать лет как.
– То-то, слышу, за языком не поспеваешь. У нас про водку теперь говорят: «паленая».
– «Паленая», «шмаленая»! Заказывай! Узко у меня внутри, как у рака в заднице!
Я пробирался в Истрию, в городок Пирано. Пробирался медленно, с остановками.
Отколовшись от писательской делегации на самом раннем этапе групповой поездки, тупо наслаждался свободой и ленью, переводил на всякую хренотень свалившиеся с неба еврашки.
Стояли последние апрельские дни. С Адриатики резкими порывами задувал жаркий, чуть гниловатый ветер. Болела голова. Хотелось закрыть глаза и, хоть на час отказавшись от впечатлений, вернуться к чему-то проверенному: к образам, мыслям.
По дороге в Пирано я в город Бар и завернул.
И, как водится, застрял. Всего на сутки, но хватило и этого.
Честно говоря, ехать в Пирано мне давно расхотелось. Ничего особенного я там найти не надеялся. Когда оформлял документы и визу, указал как один из пунктов поездки городок Пирано. Просто потому, что именно там родился Джузеппе Тартини. И хотя сам он за долгую жизнь в городок наведывался редко – в те давние года в Пирано жил его брат.