Кровь и пот
Шрифт:
Присев, Кален стал смотреть на Рая. Он не любил горя и шел к Акбале с тяжелым чувством, представляя, какой грустный, подавленный сидит у нее Рай. Но Рай пел, подмигивая Калену, и Кален обрадовался. «Молодец парень! — подумал он. — Хорошо держится! Эх, если бы и Еламан был с нами…» Развеселившись, усаживаясь поудобнее, он скинул локтем накинутый на плечи чапан.
— А ну-ка, парень, дай мне! — попросил он и взял у Рая домбру. Еще подстроив ее, он несколько раз свободно ударил пальцами по открытым струнам, потом зажурчал, склонив ухо, веселую мелодию, потом кашлянул и сильно запел песню Сары. Когда-то он прекрасно играл и пел и, если участвовал в состязаниях певцов, народ
Кален пел полным голосом, будто в степи, а не в землянке, и рыбаки в ауле выходили из своих землянок, слушали, и все сходились к дому Акбалы. И дом уж был полон, а снаружи молча напирали, всем хотелось послушать. Кален распелся, его не просили, он пел сам, потому что видел, как блестят глаза у стариков и молодых. Песни Сары были вольны, протяжны, как степь, они прерывались быстрыми взлетающими звуками, и это было как звон жаворонка на рассвете. Песни переплетались с шутками и прибаутками, которые Кален выкрикивал тонким голосом, и все тогда смеялись, будто слышали эти шутки в первый раз. Пел Кален и томительные грустные напевы, и тогда каждому казалось, что он едет ночью по степи, под высокими звездами, по ковылю и полыни, и нет конца пути…
Кален пел, и была уже полночь, и завтра надо было на рассвете выходить на лед, но рыбаки забыли про все, забыли свою бедную жизнь, свои несчастья и заботы. Акбала радовалась, что у нее в землянке народ, что горит огонь, что звучат песни, и она снова и снова подавала чай, боясь, что все разойдутся слишком скоро. Лицо ее менялось с каждой песней и лихорадочно горело. То ею овладевало тяжелое раздумье, и она грустила, то смеялась вместе со всеми. Ей тоже хотелось петь, но она стеснялась и подпевала Калену про себя, и губы ее шевелились. И губы ее стали нежные и красные, какими они были у нее когда-то давно, еще до замужества. Когда Кален уставал и, отдыхая, пил чай, домбру брал Рай и продолжал петь песню за песней. Никогда не бывало такого вечера в рыбачьем ауле…
Кален давно не пел, давно не брал в руки домбры и уже на улице понял, как охрип и как устали пальцы. Попрощавшись с Раем, он пошел домой. По дороге он думал, как все-таки хорошо пел и что своим пением он как бы незримо помогал далекому Еламану. Он успел полюбить Еламана и с сожалением думал иногда, почему бог не послал ему такого товарища раньше. Еламан был добр и справедлив. Ко всем в ауле он был одинаков, всех любил и всем старался помочь.
Ведь не всегда попадает в сеть рыба, и как часто какой-нибудь рыбак плетется домой с пустым мешком. И Еламан, если у него был хороший улов, всегда подходил к неудачнику и давал рыбы. Не раз его ругали за это, не раз напоминали о разных родах в ауле. Еламан слушал и не сердился, а потом говорил:
— Эх, дорогой! Какие там роды! Все мы тут одного рода, все рыбаки. Без моря нам не прожить. Общая судьба, общий и котел…
Да, настоящий человек был Еламан! И просто замечательно, что Кален сегодня так хорошо пел у его жены— такой одинокой теперь, лишенной даже самой маленькой радости…
Так думал Кален, подходя к дому, как вдруг увидал возле своего дома в темноте женщину, сидящую на верблюде. «Кто бы это мог быть?»— подумал он и заспешил. Подойдя ближе, он узнал жену и обрадовался. Он снял ее с верблюда, поцеловал и тут же подумал о детях, и ему стало еще веселее.
— Куда же мои чертенята попрятались? — радостно бормотал он, разыскивая их среди кошм и тюков.
Он скоро их нашел и понес в дом, не замечая, что жена молчит и прерывисто дышит. В доме Кален поцеловал младшего в лоб и тут же испуганно спросил:
— Что это? Что с ним? — лоб малыша был сух и горяч.
— Прости…
не уберегла, заболели оба…— Как же… Как же это ты, а?
Жамал задыхалась, глотая слезы.
— Да говори же!
— Как ты ушел… — покорно начала Жамал, — опять приехали они… Отняли дом, загнали туда скот… А ребятишек и меня выгнали прямо на снег…
Больше она не могла говорить и, опустившись на пол, зарыдала, спрятав лицо.
Кален машинально гладил головки больных детей и молчал. Он думал, как будет когда-нибудь душить Кудайменде, как схватит его железными своими пальцами за мягкое жирное горло.
Потом он затопил печь, раздел детей и сел возле них. Часа через два у старшего выступил обильный пот. Отец вытирал его. Потом старший сын задышал ровнее и скоро заснул. А младшему было хуже Дыхание было неровным и коротким, ноздри сузились, губы обсохли и потрескались. Младший был в горячке.
Кален дышал так же тяжело, как и его ребенок. Но думал он о Кудайменде, только о нем, о его горле, о том, как вылезут у него глаза, когда он будет душить его.
Под утро Жамал, обессиленная, задремала было, но через минуту, как ей показалось, вздрогнула и проснулась. Масло в светильнике кончилось, и огонек едва трепетал. В доме было темно, в углах совсем черно. Кален сидел понурившись, темнея своей крупной фигурой. Сначала Жамал подумала, что муж задремал. Но тут же заметила, что плечи Калена дрожат. Все оборвалось у нее в груди. Вскочив, она кинулась к ребенку. Тот лежал, вытянувшись, оскалившись. В слабом свете светильника резко белели его зубы. Жамал закричала, забилась, потом схватила холодное, безжизненное тельце сына, прижала к груди…
А Кален сжимал голову, плечи его тряслись, но думал он о Кудайменде, только о нем, о его жирном теле, о его жирной шее, о его жирном лице, искаженном предсмертной мукой.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
— Уу! Брр!.. И у и холодина, дьявол!
Иван Курносый долго скреб непослушными красными руками по двери. Дверь закуржавилась, забухла с морозу — еле открыл. Пронзительный степной ветер дул прямо в дверь, и, пока Иван входил и поворачивался, чтобы закрыть за собой, в сенях уже повыдуло все тепло. Иван долго топтался в сенях, стряхивал снег, гремел промерзшими сапогами, потом вошел в дом.
— Жена! А жена! Подавай обедать!
Шура сидела у окна, глядела на улицу, скучно ей было. Не оглянувшись, она неохотно встала, потянулась, зевнула и пошла к теплой плите. Иван, как был в полушубке, сел к столу, стал оттаивать. В доме резко запахло свежей рыбой. Иван сидел, потирал распухшие красные пальцы, думал о чем-то, лицо у него было веселое. Кожа на щеках потемнела, шелушилась от мороза, брови и ресницы заиндевели, в носу заколянело, пучки шерсти, торчавшие из ноздрей, побелели.
Подув на руки, Иван принялся хлебать уху. Из носу у него капнуло раз, другой… Шура поглядела, повела плечом, скучно отвернулась.
— Черпаем рыбку-то, черпаем… — мурчал Иван. — Пудиков тыщ пять будет!
Со вчерашнего дня он только об этом и говорил. Приходил, наскоро хлебал чего-нибудь и тут же уходил. Мысли его были заняты рыбой.
Шура помалкивала. Она заметно похудела, под глазами пошли тени, лицо с кулачок, в глазах — тоска.
— Эх, дьявол! — Иван утирал рот, глядел в стену. — Ну, мать твою, повезло! Всю жизнь мечтал этак-то… Теперь все! Теперь эти всякие азиаты хвосты подожмут. Слышь, сына мне исделай скорей, наследник мне теперь требовается. А я тебе шелку на платье куплю. Слышь, дура?..