Крутая волна
Шрифт:
Стараясь загладить свою вину за капусту, корабельный баталер Семкин перед самым выходом в море ухитрился где-то раздобыть два ящика ликера, и офицеры от скуки пробавлялись им в каютах или даже пили прямо в кают — компании. Лениво потягивая разбавленный ликером чай, они так же лениво спорили все о том же: о войне, о женщинах, о политике. Мичман Сумин, вернувшийся из Ревеля перед самым походом, с удо — г вольствием и циничной откровенностью рассказывал о своих похождениях.
Колчанову уже изрядно надоели эти разговоры. «Кончится война, уйду в отставку, уеду в деревню к матери». У его матери, вдовы штабс- капитана, погибшего в Порт — Артуре, осталасв только маленькая усадьба, где она жила с двумя старыми приживалками
В это тоже не верилось. Он понимал, что в поднявшемся вихре событий спокойно прожить не удастся. Да и не хотелось ему этой тихой, спокойной жизни. Ему стоило больших трудов попасть в Морской корпус, он рвался туда по призванию. Так что же теперь: расстаться с морем?
Мясников горячо доказывал:
— Социализм лишь другая форма угнетения личности. Он провозглашает равенство прав, а что сие значит? Значит, он признает всех людей равными по способностям. А между тем известно, что весь процесс развития культуры двигался исключительно за счет различия способностей…
Эти разглагольствования становились скучными. Колчанов не нашел среди них ни одной мысли, которая не была бы знакома ему. «Все эти говоруны похожи на ряженых. Одеваются в чужие мысли, как в пиджаки. Своих-то не густо. Но дело даже не в этом. Они пытаются убить комара, вместо того чтобы осушить болото».
В кают — компании стало душно, и Колчанов вышел на палубу. Уже стемнело, на горизонте догорала узкая полоска заката. Она была похожа на окровавленную повязку на серой голове неба. Море тихое и тоже серое, точно расплавленное олово. Должно быть, эта тишина умиротворяюще действует и на матросов: не слышно громких разговоров, не видно ни суеты, ни толкотни на баке. Там сидит, прислонившись спиной к барбету, матрос Давлятчин и тихо поет что-то по — татарски. Мотив песни однообразный и тягучий, наверное, и слова у песни грустные.
— О чем поешь? — спрашивает Колчанов.
Давлятчин вскакивает, испуганно вращает белками и молчит.
— О чем песня? — повторяет офицер более мягко.
— Мал — мало то, мал — мало се, — неопределенно отвечает матрос и опять испуганно добавляет: — Виноват, васькородие!
Откуда-то вывернулся Карев, вытянулся в струнку, то смотрит подозрительно на матроса, то в сторону офицера осторожно адресует выжидающие, полные готовности взгляды. В этих взглядах, в позе унтер — офицера есть что-то собачье.
— Хорошо поет Давлятчин, — говорит Колчанов и идет дальше. Карев следует за ним на почтительном расстоянии и, вытягивая шею, говорит в затылок:
— Он хотя и татарин, а матрос справный, послушливый, не то что которые другие, вроде Шумова.
— А что Шумов?
— Так што, вашскородь, разговоры смутливые ведет. Давеча вот сказку матросам рассказывал.
— Сказку? Какую же?
— Про вора какого-то, Прометеем зовут. Будто спер он у бога огонь да подарил его людям. А бог рассердился да послал к его брату бабу со всякими болезнями, заразную значит, вроде портовой Грушки. От этой, дескать, бабы, забыл, как ее зовут, вашскородь, все болезни и беды пошли.
Выходит, через нее бог эти болезни на людей напустил. Бог-то!
— Это старая сказка, Карев. Она и в книжках описана, — сказал Колчанов.
— В запрещенных?
— Нет, не в запрещенных.
— Как же это, вашскородь? — растерянно спросил Карев. — Может, Шумов от себя что прибавил? Он говорил, что будто этот вор Прометей и научил людей мореплаванию. Построил корабль и спас людей от потопа. Так ли?
— В сказке именно так и сказано, — подтвердил офицер. — И вообще, что тут опасного, если сказки рассказывают?
— Так ведь куды ее повернуть, сказку-то, вашскородь! Шумов ей такой конец приладил: дескать, опять боги у людей огонь отняли, и нужен новый Прометей, и он скоро явится.
—
Вот как?— Так точно, вашскородь! За этим Шумовым я теперь пригляд держу. Если что замечу, вам тут же и доложу.
— Хорошо.
Карев отошел, а Колчанов раздраженно подумал: «Черт знает что, я им не полицейский сыщик! Однако этот Шумов тоже хорош. Нового Прометея ему подавай. Видимо, он не случайно тогда говорил о царе с иронией. Вот и за матросом Заикиным Клямин послал именно его. Шумов, как и Клямин, из деревенских. Только Шумов пограмотнее, вон и о Прометее читал. Кто же этот новый Прометей, которого он ждет? А за ним — более чем пол — России. Значит, революция неизбежна?»
Это страшило. Кодчанов понимал, что революция не пощадит и его, если она разразится. Она будет не такой, как ее представляют Сивцов и
Мясников, она истребит и этих фрондеров, надеющихся возглавить ее. Куда уж им! Из них не выйдет ни лейтенанта Шмидта, ни декабристов, ни даже народовольцев.
А может, они не случайно играют в либералов? Понимая неизбежность революции и опасаясь быть раздавленными ею, они заранее заигрывают с ней? Может, и Поликарпов сознает ее неизбежность и сознательно хочет задушить ее еще в зародыше? В таком случае он более последователен.
«У большевиков по крайней мере есть вполне ясная цель: свержение самодержавия, социальная революция, диктатура пролетариата. А главное, им есть сейчас с кем разговаривать — мужик устал воевать, рабочие бастуют, дерутся с полицией…»
И опять назойливо возникал все тот же вопрос: «А как же я? С кем?» И опять Колчанов с горечью констатировал, что ему не с кем посоветоваться, что нет вокруг никого, с кем можно было бы поговорить откровенно, как на исповеди.
Глава седьмая
По давней традиции после похода, прежде чем войти в базу, на кораблях производят большую приборку. От киля до топа фок — мачты во всех помещениях, надстройках и палубах скоблят, скребут, драят, скатывают, пролопачивают, прополаскивают, протирают, вылизывают все так, чтобы нигде не осталось ни соринки, ни пылинки, а тем паче пятна ржавчины. Старший офицер, перед тем как обойти корабль и принять приборку, натягивает на тонкие холеные руки новую пару белоснежных перчаток. Он делает это торжест- вено и нарочито медленно, старательно обтягивая каждый пальчик так, чтобы на тонкой ткани перчаток не осталось ни морщинки. Он делает это так медленно, что у боцмана, пришедшего доложить об окончании приборки, начинают дрожать колени. Он знает, что старший офицер полезет в самые глухие места, будет совать эти тонкие пальцы и под кильблоки, и под барбеты, и в узкие щели между трубами, куда ни одна матросская рука не пролезет. И упаси бог, если на белоснежной перчатке старшего офицера останется хоть одно пятнышко!
Вот уже двенадцать лет боцман служит на корабле, а никак не поймет, откуда берется грязь. Три раза в сутки на корабле производят сухую и мокрую приборку, каждую субботу вылизывают корабль по авралу, а все равно за поход он утрачивает свой обычный лоск и блеск. И хотя боцман, наблюдая за привычной, но всегда томительной процедурой натягивания перчаток, каждый раз ощущает в себе приступ жгучей ненависти к старшему офицеру, вера его в незыблемость установленного порядка тверда, как сталь броневого пояса. Потому что порядок этот обеспечивает боцману многие блага: власть, отдельную каюту, хороший харч и кое — какие сбережения на черный День. Эти блага достались ему только на одиннадцатом году тяжелой корабельной службы, он совсем не хочет их терять и возвращаться в деревню к вечной нужде, кровавым мозолям, к горькому, с лебедой, хлебу. А злость на старшего офицера и многолетнюю обиду за унижение перед их высокоблагородиями он сорвет на первом же попавшемся матросе.