Купно за едино!
Шрифт:
— С посада к нему наш посланец ездил, рискнул.
— Гораздый зачин! — поразился Спирин, любивший не только в себе, но и в других дерзновение. — Да подымем ли?
Он потер лоб, быстро соображая. Любая преграда вызывала у него неодолимое желание своротить ее. И еще его прельщало то, что задуманное дело может зело оживить торговлю, которая все больше приходила в упадок. Первоначальные убытки с лихвой могут покрыться обильной прибылью. Войску многое потребуется. Кто оплошист — потеряет, а кто ловок — поживится. Ныне же всем худо. И если дальше пребывать в недвижности, будет еще хуже. Не то ли самое
Все напряженно молчали, ожидая разумного слова Спирина. Наконец он заговорил:
— Кажный свою корысть имеет. Бояре за вотчины держатся. Служилые дворяне за поместья воюют, не дай им поместья — побросают сабли. Монастырям тарханы дороги, за них цепляются. Ан и выходит, что токмо торговым людям все государство надобно. Поелику их корысть — вольная торговля в нем. Порушено государство — поруха и торговле… Кому ж за него в перву голову радети, коли не нам? Кабы потрясти мошною-то, потужиться.
— Накладно ить, — подал голос приятель Спирина Самойла Богомолов, тоже известный в Нижнем торговец. — Рать огромадную снаряжать доведется. На обереженье-то еще куды ни шло…
— Поразмыслим, пораскумекаем, — снова потер лоб Спирин. — А попытка — не пытка. Коли у Кузьмы Минича заладится — отчего не пособить?
— Скудоумие нас и губит, — все еще не садясь, сухо промолвил Кузьма. — Малое жалеем, а великое теряем.
— Правда твоя, Кузьма Минич, — усмотрел в словах Кузьмы согласие со своими мыслями рисковый Спирин. — Верю я тебе! Ты от лавчонки худой поднялся, к достатку пришел. Не чужими — своими руками. Ноне и лавка ему, — обратился он ко всем, — лавка ему о четыре-пять створов пристала. А, чай, нажитым готов поступиться, за всех готов порадеть, аки потщился для Нижнего получить ермогеново благословление. Нам ли не в угоду? Судите теперь, быть Кузьме Миничу старостой аль не быть. Я на своем поставил. А ты, Самойла?
— Так и быть, — не без колебания выговорил Богомолов.
— Ты, Оникей Васильев?
— За Кузьму Минича, — твердо сказал кабатчик, как никто знавший помыслы посадских мужиков.
— Вы, Юрий и Матвей Петровы?
— За Минина, — согласно молвили строгановские приказчики-братья, ведающие соляными амбарами и перевалкой соли в Нижнем. Им приходилось особенно туго сбывать свой залеживающийся товар, а амбары ломились от него.
— Ты, Федор Марков?
— За Кузьму, — не раздумывая, ответил целовальник, которого нисколько не обидело, что другого предпочли ему: Кузьму он почитал.
— Ты, Петр Григорьев?…
— Ты, Микита Бестужев?…
— Ты, Афанасий Гурьев?…
Было полное единодушие.
— Пиши приговор, — склонившись к подьячему, указал Спирин. — «Посоветовав всем миром, излюбили есмя и выбрали к государеву делу и земскому в Нижнем Новеграде в Земскую избу нижегородца же посадского человека в земские старосты Кузьму Минина… Ведать ему в посадском мире всякие дела и во всех мирских делах радеть, а нам, мирским людям, его, старосту, во всех мирских делах слушать, а не учнем его слушати, и ему нас надлежит к мирскому делу нудить…»
Когда каждый подписался на оборотной стороне приговорного листа, Спирин шагнул к Кузьме, дружески обнял.
— Ну помогай тебе Бог! Авось, выдюжишь. А мы не оставим.
И подмигнул весело.
— Пропадай яйцо,
а не курица!Провожая выборщиков, Кузьма сошел с крыльца; и сразу же его окружили мужики.
— Наша взяла, робяты! Что я вам баял! — кричал Водолеев.
— Не плошай, староста! Плечьми подопрем! — подбодрил однорукий стрелец.
— Верши не ложью — все будет по божью!..
— Будь больший, а слушай меньших!..
— Что мир порядил, то Бог рассудил!..
— Вали на мир, мир все снесет!..
— Чай, соборно и сатану поборем!..
Наказы и подковырки сыпались со всех сторон. Кузьма только головой вертел.
— Не устрашись, благодетель! Ослобони Москву! — тянула к нему из толпы дряблые темные руки простодушная старуха, у которой в московском пожаре сгорела вся родня.
— Эх, Минич, кто везет, того и погоняют! — сочувственно протиснулся к Кузьме Подеев. — Дай-кось я тебя облобызаю!
И добрый старик с неспешной чинностью трижды поцеловал Кузьму. Тот на миг прижал его к себе, потом ласково отстранил и взбежал на крыльцо. Лицо и борода его серебряно блестели от дождя. Он в пояс поклонился посадским.
— Исполать вам, люди добрые! Что замыслил — от того не отступлюся! Правда в том. А вы — моя упора…
Понемногу все разошлись. Утягивали и Кузьму с собой, но он отговорился. И до темна просидел с подьячим и сторожем: доставали из ларя и коробьев окладные книги, подворные списки по десятням, поручные записи, платежные отписи сборщиков, проглядывали да раскладывали как сподручно. Кузьма хотел подготовить все загодя, чтобы до полушки высчитать, на сколько в крайний предел потянет посад сверх всяких обложений. Нужда подгоняла его.
Уже запирали избу, как увидели поспешающего к ним по грязи пристава Якова Баженова с чадящим факелом. За приставом развалисто вышагивал крутоплечий простоволосый мужик.
— С почином тебя, староста! — утирая рукавом мокрое лицо, сказал Баженов. — Вот приволок к тебе починного бродяжничка. Меж двор плутал, а кого выискивал — Бог весть.
— Еще баушка надвое сказала, кто кого приволок, — усмехнулся ражий мужик, и стало ясно, что такого силком идти не понудишь.
— Не здешний? — спросил Кузьма, хоть и сам видел, что перед ним чужак.
— От самых Соловцов странствую. Монастырский кормщик яз, Афанасий…
На последнюю ночевку перед Нижним Афанасий остановился в разоренном и заброшенном починке возле лесной опушки. Видно, тут побывали лиходей. Прясла, опоясывающие двор, были поломаны. На самом дворе раскиданы глиняные черепки, тряпье, тележные колеса, клочья драной овчины и солома, струпьистой язвой выделялось большое круглое пятно кострища. Изба стояла нараспах — с оторванной дверью и погубленными у входа стенами.
Афанасий неприкаянно прошелся по двору, поднял и зачем-то отряхнул и повесил на оградный кол детский сарафанишко, ковырнул носком сапога золу кострища, вывернув из нее обугленную коровью кость, и направился к овину, обочь которого густо темнели заросли высокой конопли. Набрав по пути охапку соломы, он, зайдя в овин, расстелил ее на сушилах.
Уже гасла в омертвело недвижных тучах заря, наваливалась кромешная темь, и Афанасий не стал медлить: прикрыл дверь и улегся на свою отшельничью постель.