Купно за едино!
Шрифт:
Но сон не брал его. Разрывали голову думы. Не меньше чем пол-Руси он проехал и прошел, а повсюду все та же беда — вопом вопит, кровью захлебывается, трупными червями кишит. Воистину, не скончание ли света? И чем укрепить измаянную душу? И почему не может уняться старая боль о своей сожженной свейскими грабителями под Колой семье, когда он изведал после того столько чужой боли, что она давно могла бы заслонить ту давнюю и уже как бы тоже чью-то, а не его собственную? Нет, видать, одна не может заслонить другую, они спекаются воедино и окалиной нарастают на сердце, тяжеля его.
Нещадна вражда. Но неужто неусмирима? Сами, же люди порождают ее себе на муки и погибель. Сами же! Безумство? Или так предопределено
Вот уж никак не ожидал он злобства в уездном Арзамасе, куда подался с обездоленными смолянами. Правда, в слободке под самым городом прижившиеся там с начала лета беженцы повестили их об опасности, но смоляне, рассчитывая на права, данные Ляпуновым, не больно остереглись — пошли к городскому дубовому острогу в открытую. Все же на крайний случай недели, у кого была, кольчугу под одежду и нацепили сабли.
Знатная же им готовилась встреча! На широком зеленом долу по обе стороны дороги возник перед ними плотный строй насупленных стрельцов с рогатинами, бердышами и чеканами.
— Куды прете? — сердито заорали из строя, и смоляне остановились в замешательстве. Верно, жалкими и слабыми показались они стрельцам, усталые, запыленные, в залатанных кафтанах, с бедным скарбом и увечными на телегах. Стрельцы с самонадеянной ленцой шагнули вперед.
— По указу троеначальников, — выставился Кондратий Недовесков.
Но его сразу оборвали:
— У нас един начальник — стрелецкий голова Михайла Байкашин, ему и послушны.
— Кликните его сюда.
— Чего захотели! Так он и разлетелся… Поворачивай оглобли, сказано!
Кондратий сорвал с головы шапку и махнул ей, подавая своим знак. В единый миг развернулись бывалые вои в линию и выхватили из ножен клинки. Неустрашимо, отчаянно, как пристало ратникам, готовым на верную смерть, двинулись они широким твердым шагом. И эта безгласная, сомкнутая, словно ее сковали одной цепью, живая стена поколебала стрельцов. Только что перед ними была растерянная толпа, а теперь явилось грозное войско. Арзамасцы невольно отшатнулась. И когда стена приблизилась вплотную, в упор, они стали расступаться, а кое-кто поспешно попятился. Ловко выбитые саблями из рук, попадали на землю чеканы.
— Покажем Смоленску сноровку! — крикнул Недовесков.
И смоляне плашмя начали наносить удар за ударом. Несколько стрельцов упало со страху. Некоторые припустились к острожным воротам. Строй вовсе распался. Уклоняясь от ударов, один из арзамасцев покаянно завопил:
— Да уймитеся, бесы! Ишь и попугать нельзя!
Но смолян уже охватил боевой задор. Они напирали во всю мочь. И посрамленные стрельцы вконец перетрусили, бросились наутек. Смешавшись с ними, смоляне вбежали в острог.
Легкая победа не принесла радости. Смолян в Арзамасе утесняли, как могли. Все приходилось добывать через силу — и кров, и пропитание. Непросыхающий от возлияний косматый дьяк в Съезжей избе отводил скользкие глазки от Недовескова и угрюмо бурчал:
— Свалилися на нашу голову! Самим, чай, жрати нечего. А тут корми еще нищую ораву…
Собравшись в Нижний, Афанасий оставил Кондратию своего коня и половину денег. Благодарный Недовесков посетовал:
— Не продержимся мы тут долго. Арзамасские власти хвальбивы да бессовестны: насулили с испугу три короба, а содержат хуже, чем полотняников. Так-то ценят проливших кровь за отечество!.. Пришли-ка весточку из Нижнего. Коли явится там нужда в ратниках да будет доброе привечание — тронемся туда…
Удрученным
и смятенным вышел кормщик из Арзамаса, но дорога успокоила его. Она тянулась вдоль чистых боров, приютных березовых рощ, духмяных полян с бокалдами стоялой воды, то желтея по обочинам шапками пижмы, то розовея от метелок иван-чая, выводила на распаханные увалы, где местами золотели еще стройные ряды невывезенных суслонов, напоминающих Афанасию по обриси лопарские вежи.Он невольно сравнивал эти благодатные места со своими, что знал с детства, и от увиденной земной красы затосковал по северу, его вечно трепетавшим от ветра чешуйками-листьями хрупким березкам, бесконечным ягельникам, болотным зыбунам, светлооким озерцам, хрустящей гальке на берегах, могучим гранитным глыбам и даже назойливому комариному звону. Он будто въявь узрел непролазь цепкого багульника, диких оленей, переходящих вброд речку, высушенные солнцем до серебристого блеска тоневые избенки, стремительный ход червчато отливающей в потоке упругой семги, тоскливый крик беспокойных крачек, приливную с клочьями водорослей пенную волну, молочно-белое свечение пустынного моря, где вольготно тюленям и белухам и которое по-хозяйски бороздил его надежный карбас.
Изобилие жизни и многоликость ее восторгали Афанасия. И ни в чем он не испытывал нужды, лишь бы видеть и впитывать в себя всю добрую земную лепоту, движенья, запахи к краски естества, его непреклонную волю и жажду рождаться и рождать, расти и заполнять землю. И он уже было совсем забыл, что его обрекло на долгое странствие, зачем и куда ему надо спешить.
Разоренный починок, чья-то жестоко истерзанная доля воротили ему боль и печаль. Он не мог найти истоков людского озлобления и самоистребления, для него их просто не было, ибо земля щедро наделила людей всем для разумного и согласного житья. Пользоваться бы и оберегать…
Только перед самым рассветом Афанасий понудил себя заснуть.
Но с пробуждением снова явилось к нему смутное беспокойство. Сперва он подумал, что пробудил его воробьиный гвалт. Меж соломенной кровлей и задней стеной был виден узкий прогал, и воробьи, снаружи залетая под стреху, мельтешили в нем, копотно и галдежко устраиваясь на верхнем бревне, откуда сыпалась труха. Но миг спустя Афанасий расслышал смутный шум голосов.
Он вскочил с ложа и приник к двери. Сквозь щель в мутной пелене непогожего утра с чуть накрапывающим дождичком рассмотрел, что творилось на дворе.
Пестрое людское сборище походило на цыганский табор, сбивающийся у высокого пламени костра. Люди были одеты чудно — в разноцветные тряпицы, вывороченные мехом наружу шкуры, пятнисто крашеные сермяга. Один из них ягодой кормил медведя из рук. Другой отрешенно вертел колесико повешенного на грудь гудка, и тягучие стонущие звуки напоминали то гудение пчелиного роя, то натужное поскрипывание осей груженой телеги, едущей посередь широкого поля. Третий ловко метал вверх и тут же ловил несколько репин кряду.
«Да то ж скомрахи!» — догадался Афанасий и облегченно вздохнул. Он растворил дверь, без опаски пошел к костру.
На повернувшихся к нему ликах добрых двух десятков шутов тенью проскользнули настороженность и угроза. Но от костра по-козлиному скакнул к Афанасию потешный инородческого обличья малый в колпаке с бубенцами, глумливо пал ему в ноги.
— Большому боярину наше почтенье! И величанье!
И мигом все взметнулись, засвистали, похватали да напялили на себя уродливые личины, заиграли в гусли, домры и сурны, загремели в накры, окружили Афанасия пляшущим хороводом. Дрыгая ногами, они дурашливо кланялись ему. Афанасий попытался выйти из круга. Но не тут-то было. Цепко обхватили его руками, зашарили щекоча по одежде, не дали и шагу ступить. Так и стоял он недвижно, покуда враз не смолкла бесовская музыка и не рассыпался хоровод.