Купно за едино!
Шрифт:
Глава пятая
Год 1611. Осень. (На путях ж Москве. Коломна. Москва. Вологда)
Опустошенные непрестанными разбоями земли по Смоленской дороге уже никому не сулили ни приюта, ни достатка, ни добычи. С густо заросшими сурепкой и полынью пашнями, сорными перелогами, черными пепелищами и гарями, с мертвенно безмолвными весями и разоренными храмами они были так нищи и убоги в своем оскудении и безлюдье, что даже стаи дичающих шелудивых псов трусили прочь от заброшенных людских пристанищ, кормясь случайной падалью.
Редкий оставшийся люд опасливо хоронился в темных ельниках да борах, выкапывая там земляные норы. Из самых глубоких чащ доносился иной раз неосторожный бряк ботала, повязанного на тощую выю последней домашней скотинки, за которой всякие оружные ватаги привыкли охотиться, как за дичью.
Вязкие туманы по утрам, сырость и грязь, мутная сумеречь, что явились с наступлением осени, еще больше омрачили и обезобразили земной лик. Поминальным воем голосили ветра, разнося смрад и разметывая гнилую солому с кровель разверстых крестьянских избенок.
Сжатые угрюмыми лешачьими лесами, изрезанные вихлястыми речушками, серые тоскливые равнины набухали холодной влагой, которая без конца сочилась с неба и скапливалась разливанными лужами на гиблых загаженных проселках, обмывая старые головни, обломки телег разбитых шишами обозов, жутко выпирающие обнаженные ребра лошадиных трупов. И век бы не вылезти из этой бескрайней хляби, если бы наконец не установилась ясная погода и не воссияло с прощальной неистовостью на очистившемся небе благодатное солнце. Золотом и пурпуром вспыхнули придорожные рощи.
Усталое и угрюмое войско гетмана Ходкевича сразу взбодрилось. Резвее зашагали кони по жухлым травам обочин, и на одном из привалов несколько разбитных жолнеров уже принялись отплясывать краковяк под засипевшую волынку. Но радоваться было вовсе нечему. И гетман, объезжая походный стан, суровым окриком пресек затеянное веселье.
С самого начала похода на Москву его не покидало глухое недовольство. Перед этим доходом он вел затяжную осаду Псково-Печерского монастыря, чтобы упредить шведов, дерзнувших соперничать с Речью Посполитой в захвате северных русских земель, но вынужден был, по воле Сигизмунда, отойти от невзятых стен и, заключив зыбкое перемирие с ухватистыми соперниками, повести свои потрепанные хоругви на помощь запертому в московском Кремле воинству. Надежных сил у гетмана не хватало, и если бы не отборная тысяча гусар, призванная из Смоленска и составившая добрую половину его войска, он бы наверняка отказался от похода. Да и теперь, несмотря на гонор удачливого в былые годы полководца, а еще более на безоглядную преданность королю, Ян Ходкевич не мог не принимать в расчет, что идущая за ним сила жидковата и пригодна только для кратковременных действий, а не длительной борьбы. Однако не так это, как другое, угнетало его.
Он знал, что Сигизмунд сперва предложил возглавить новый поход на Москву Жолкевскому. Тот же погнушался. Громкий успех польного гетмана в битве под Клушином, а после в переговорах с податливыми московскими боярами отнюдь не стал блистательной и окончательной победой самого короля, ибо Жолкевский не захотел принять хитрых королевских планов и поступил по своему разумению. Разве могло остаться без последствий своевольство? Вот и вышло, что все обещания, кои гетман, клянясь честью, но пренебрегая волей Сигизмунда, давал боярам, оказались пшиком, и гордый воитель поневоле признал себя и обманщиком, и обманутым. А после того, как Сигизмунд покарал за упрямство Великое русское посольство, Жолкевский вовсе отстранился от короля и от службы ему. Надо же быть таким спесивцем! Сам дров наломал, а гонорится. Ведь кому потворствовал? Подлым москалям, схизматам, варварам. Hex уж сидит затворником в глуши, как старая дева, что кичится своей привередливостью. Но почему же король снова отдал предпочтение этому старому кабану?
Вскормленный догматами Виленской иезуитской академий, воевавший наемником в Нидерландах под испанскими стягами, Ходкевич показал себя не менее рьяным католиком, чем сам король. И по праву считал, что королю следует отличать и приближать к себе прежде всего твердых единоверцев. Ему было довольно своей славы, и он вовсе не завидовал Жолкевскому, как когда-то ревновал к победам блистательного Морица Оранского. Просто-напросто он хотел все поставить на свои места. Но, как изрек в одной из своих проповедей велемудрый наставник Скарга, — «овца идет за пастырем, а не пастырь за овцой». Ясная эта истина не позволяла Ходкевичу осуждать короля, поскольку тот для него был пастырем. Он старался проникнуть в тайные мысли Сигизмунда. Нет, не потому король предпочел Жолкевского, что Жолкевский лучше Ходкевича, а потому, что не был уверен в удачном исходе и выбирал жертву. Эта догадка и утешила, и еще больше удручила гетмана предстоящими испытаниями. Но не поворачивать же назад. Даже после недоброго предзнаменования…
Когда, съездив
к королю, Ходкевич еще пребывал под Смоленском, неспешно готовя войско к выступлению, ему выпал случай свидеться с отрядом сапежинцев. Лихие рубаки сопровождали в Литву гроб с телом своего знаменитого предводителя, скончавшегося от внезапной заразы. Сапега испустил дух не на поле брани, не в походном шатре, а в московском Кремле, в доме бывшего царя Василия Шуйского, на его роскошной постели. Вот она, насмешка фортуны!Сапежинцы чертыхались, рассказывая, сколько им довелось претерпеть за лето, с боями пробиваясь в Кремль и доставляя продовольствие Гонсевскому. Если бы не они и не их отважный воитель, наперебой разглагольствовали рубаки, осажденные давно бы поумирали с голоду. А кто и чем вознаградил спасителей за их доблести? Никто и ничем. Возвращаются с одной горестной реликвией — дорогим для них телом Сапега.
Явно кривили сорвиголовы. Ходкевич уже приметил их телеги, заваленные нахватанным добром. Но не подал виду. Посулив воздать им хвалу перед королем и вместе с тем обильное жалованье, он легко уговорил большинство примкнуть к его войску: хоть и разбойниками слыли сапежинцы, однако славились как отличные воины. А пополнение было кстати.
Все же худая примета — встреча с покойником — не выходила у Ходкевича из головы.
Солнце припекало по-летнему, Ходкевич вспотел в седле. Он стянул епанчу и отбросил ее на руки подскакавшему пахолику. Стало полегче. Он снял и шапку. Принявший вольную позу и простоволосый, гетман стал смахивать на богатого важного купчину. Тонкий сквозистый ветерок приятно, будто опахалом, обвеивал его полнокровное высоколобое лицо. Ходкевич еще не чувствовал приближения старости. Ему лишь недавно исполнилось пятьдесят, а это самая зрелая пора для лучших свершений любого полководца, когда к отваге и дерзости присовокуплены искушенность и мудрость. Больше чем на кого-либо Ходкевич надеялся на себя.
До Москвы оставалось чуть ли не два перехода, но места вокруг казались все заброшенней. Бдительные дозоры не обнаружили ни единого человека. Только у Можайска случилась заминка. Посыльный из головной хоругви оповестил Ходкевича:
— Москали, вашмость!
Узнав, что впереди какой-то большой обоз перегородил дорогу и пытается пробиться в объезд, гетман распорядился:
— Затжимач! [19]
И сам выехал к обозу. Замкнутое суровое лицо гетмана предвещало бурю.
19
Остановить! (польск.)
Окружившие плотное скопление повозок конные стрельцы беспрекословно пропустили Ходкевича в середину, к высоким колымагам. Из них уже повылезли и встали степенной кучкой дородные мужи в богатых парчевых и бархатных одеяниях.
Один из них, важнее и напыщеннее остальных, в собольей боярской шапке, шагнул к Ходасевичу и возгласил:
— Посольство к его милости королю польскому Жигимонту!
Гетман узнал в боярине Михаила Салтыкова, которого не раз видел в королевской свите под Смоленском. Однако отвел взгляд, с подозрительностью осматривая тесные ряды посольской охраны и тяжелые возы. Не слишком ли много людей и пожитков для посольства? И половины бы за глаза хватило. Явная шкода. Бегут из Москвы нечестивцы, спасают свои шкуры. Видно, совсем туго стало в осаде.
Ходкевич презрительно усмехнулся. Нет, он не сердобольный Жолкевский, чтоб приятельски миловаться с москалями.
— Беч?! Доконт? До Зигмунта? — крикнул с дрогнувшего от неожиданности коня гетман, обратив выбеленные гневом глаза на Салтыкова. — Я терас для вас крул! — И показал булавой в сторону Москвы. — Встеч! Прентко!.. [20]
Михайла Глебович оторопел. Но лишь на краткий миг. Лицо его густо побагровело, руки сами сжались в кулаки.
Не впервой ему приходилось испытывать отчаянье загнанного зверя — привык огрызаться. Да и благосклонность короля была верной защитой. И не очень-то в последнее время задирали его что свои, что чужие. Побаивались. Но, стараясь не потерять посольской важности, боярин одержал себя. Заговорил тихо сдавленным сиповатым голосом, в котором все же не могла утаиться угроза:
20
Бежать?! Куда? К Сигизмунду? Я теперь для вас король! Назад! Быстро!.. (польск.)