Купно за едино!
Шрифт:
Едва ли в какие иные лихолетья так часто переписывались русские города меж собою. Единая опась сближала их. И тревожные оповещения, посланные в одно место, неотложно рассылались по всей Руси. Ярославль, Вологда, Казань, Вятка, Кострома, Вычегда, Пермь да иже с ними словно бы вступили в состязание друг с другом в неустанной переписке. Кроме того, исходили вести из монастырей и приходов, волостей и поместий. Грамотеи годились повсюду, и только надменный верхогляд-иноземец мог себя тешить обманной мыслью, что, дескать, Русь изначально темна и невежественна.
С толком обученные по часовникам и псалтырям, умудренные познаниями о былых грозных испытаниях
Съезжая воеводская изба стала невпродых тесна от переизбытка народу. Столы были облеплены подьячими и писцами, сидели прилежники, как прикованные, локоть к локтю. Но никто не роптал, в равном послушании исполняя наказы Семенова и Юдина. Однако щуплый и востроносый Юдин управлялся с делами проворнее, был прост в обхождении, и ему подчинялись с большей охотой. Бумаг он требовал множество. И, само собой, его негласно признали тут за главного. Семенов же показывался редко, и зычный рык трясшего упитанными телесами старого нижегородского дьяка наконец и вовсе сменился тихим, но внушительно строгим голосом дьяка ополченского.
Незаметно, со сменою руководов, навадился захаживать в избу древний Микифорко Сверчков, который в былые времена, при Федоре Иоанновиче, тоже сгибал тут выю над бумагами. Мелкою дрожью подрагивала его голова, подслеповатые, с багровыми веками глаза слезились, в дремучей спутанной бороде — мочальная прожелть. Будто из-под гробовой крышки выполз старец, дабы напоследок причаститься к небывалой страде. Однако он ни во что не встревал, а смиренно усаживался в углу на сундучишко, подремывал. С ним настолько свыклись, что, верно, и работа без нею не спорилась бы. Микифорко стал вроде оберегателя-домового.
Дверь беспрерывно бухала. Морозные клубы окутывали избу, растекаясь по закопченным свечами бревенчатым стенам, застя и без того мутные окошки. С потолка покапывало испариной.
Юдин еле успевал сдерживать наседающих на него приезжих поместных дворян, гонцов и ходатаев, уговаривая их блюсти черед и не мешать управляться с неотложными делами. Голова его ныне была занята вздорными выходками хурмышского воеводы Смирного Елагина, которому впустую посылали одну увещательную грамоту за другой. Смирной упорно не хотел примыкать к ополчению, паче того настраивал понизовье против Нижнего Новгорода и самовольно обирал Лысковскую, Княгининскую да Мурашкинскую волости. С Елагиным готовы были исподтишка столковаться арзамасцы. Великим бедствием мог обернуться такой сговор, ополчению грозила смута под самым боком.
От имени Пожарского Юдин срочно наговаривал грамоту ко всем служилым людям Курмыша, тамошним стрельцам и казакам, и один из писцов, улавливая голос дьяка сквозь мешанину голосов посетителей, строчил без передыху:
«…A буде Смирной нашего указу не послушает, а вам денежнова и хлебнова жалованья по окладом… всего сполна не даст, и вам бы прислати в Нижний челобитчиков и на Курмыше Смирнова велеть переменить…»
Из толпы жавшегося у
дверей люда к Юдину отважно пробился худосочный монах в драной шубейке, надетой поверх рясы. Дьяк недовольно поморщился: напористый чернец уже не впервой лез ему на глаза.— Кто будешь? — бегло перечитывая поданную писцом бумагу, спросил Юдин.
— Назывался уж яз ти, — сердито ответил монах, пронзая дьяка горячечным взором. — Аль не упомнил? — Государев печатник, Микита Фофанов из Москвы.
— Фофанов? — искоса глянул Юдин в его запавшие, с темными окружьями глаза. — Нужда кака?
— Книжно дело хочу тут зачать. Печатный двор сгорел в московском пожаре, а яз штанбу вывез. Целехонька почти. Пособи, дьяче, печатню поставить.
— До книг ли теперича, — затряс песочницей над прочтенной бумагой Юдин. — Ужо отгоним ворога, вызволим Москву — примемся и за печатны снасти. Опосля…
— Яз мыслил, разумнее ты, — с дерзким вызовом прервал дьяка печатник. — У тя, чую, все, что опосля, то не гораздо. Хочешь токмо железом воевати, а не разумением. Беда-то не на веки Мафусаиловы. Останемся впусте, на пустом же пусто и будет. Коли ноне ничего не посеем, нечему и взрасти.
Юдин хотел было дать отповедь печатнику, но тут из своего угла неожиданно подал голос смиренный Микифорко:
— Послушай инока-то, Васька. Послушай. Истину молвит.
Дьяк обернулся к нему, поглядел сурово. Но лик старца был так кроток и печален, таким младенчески беззащитным был Микифорко, который силился подняться, трудно дыша отверстым ртом с торчащими там двумя кривыми желтыми зубами, что Юдин сразу унял в себе гнев.
— Вишь, каков у тебя заступник, — улыбнулся он Фофанову. — Добро, пособим. Ступай к Минину в Земску избу, он всем урядом ведает. Скажи, что мной послан. Укажет, куда приклониться.
— Бога за тя буду молить, дьяче, — поклонился печатник.
— Ну, полно, — махнул рукой занятой Юдин. — За Микифорку вон помолися, он наставил.
И дьяк снова погрузился в свои спешные бумаги.
В Земской избе была толчея не меньше, чем в Съезжей. Тут сходились сборщики податей, целовальники, таможенники, амбарщики, перевозчики, приказчики, зажитники, — все, кто радел о казне, кормах и всяких припасах для ополчения. И кроме печатника, Минин и его подручные были осаждаемы множеством других челобитчиков. Только к вечеру Фофанов добился своего и вышел на улицу, к торговым рядам, дивясь неубывающему многолюдству и в них.
Торопливая суета захватила весь город. Был самый канун Рождества, и наступление праздника ускоряло гомонливое людское коловращение. Торг кипел. Прямо с возов шли нарасхват мороженые свиные полти, битая дичь, наваленная в изобилии на рогожи рыба. Мигом раскупались горячий сбитень и пышные, с жару калачи.
По всей юре вспыхивали в оконцах домов огоньки лампадок, а у ворот среди серебряно отсвечивающих сугробов зажглись плошки. Гостей ждали и привечали повсюду. Кое-где уже, раньше сроку, пробегала по улицам шустрая детвора, махая шестами с вифлеемскими звездами и заводя песни волхвов. Готовилась славить Христа. И мало кто в суматохе приметил тогда возок архимандрита Феодосия, который спешил до всенощной посетить принимающею схиму Репнина. Бывшему воеводе оставалось жить всею несколько дней.
Наконец-то оторвавшись от бумаг, вышел на крыльцо, на крепчающую студь усталый дьяк Юдин. Все ею подначальные давно разошлись по домам, и он остался в одиночестве. Но Юдин не испытывал тоски, и посейчас на уме у него были дела.
Совсем рядом грянули колокола, призывая ко всенощной. Дьяк снял шапку, перекрестился. Кто-то утробно кашлянул позади. Юдин с изумлением обернулся — на пороге стоял согбенный Микифорко. Благостную молитву вышептывали его губы:
— Рождество твое, Христе боже наш, возсия мирови свет разума…