Легенда о Людовике
Шрифт:
Когда епископ Парижа явился, король исповедоваться не стал, а вместо этого объявил, что принял крест, иными словами — дал обет, если будет Господня воля остаться ему в живых, следующей же весной отправиться в крестовый поход за отвоевание Иерусалима.
Бланка Кастильская, узнав об этом, лишилась чувств.
Третьего дня после Рождества в Понтуазском дворце, в жарко натопленном зале собрались епископ Парижа, король Людовик и обе французские королевы — мать и жена. Последняя здесь находилась не столько по своей воле, сколько по настоянию короля. В былые времена это вызвало бы неизбежное неудовольствие старшей из королев, и, осмелившись
Не до вражды с Маргаритой было королеве Бланке, когда любимый и драгоценный сын ее заявил, что выступает в крестовый поход.
— Сир, — сказал епископ Парижа торжественно, печально и сурово, так, как только и надлежит укорять королей, — пред лицом вашей матери и любящей вашей супруги прошу вас в последний раз: одумайтесь.
Он хорош был собой, этот епископ Парижа: высокий, статный, красивый мужчина с гладким и умным лбом, еще не старый, всегда сдержанный в еде и удовольствиях, благодаря чему избегнувший обрюзглости, которой почти неизбежно поддаются все высокопоставленные прелаты. Людовик его любил — так, как любил всех, у кого благочестивые речи не расходились с делами, — и уважал, пожалуй, больше, чем любое другое церковное лицо, кроме разве что архиепископа Реймского да еще Папы. Можно было бы даже сказать, что епископ имеет на короля некоторое влияние — настолько, насколько вообще мог влиять на него кто-либо, кроме его матери. Сидя в кресле, немного в стороне от кружка, образованного остальными участниками беседы, Маргарита искоса поглядывала на епископа, рассматривая его сухие тонкие губы, резкую линию изящно очерченных скул, мутное мерцание епископского перстня на тонком и сильном пальце, и думала — неужто он, этот властный, строгий, мудрый и проницательный муж, вправду верит, что сможет переубедить Людовика?
И неужто, думала Маргарита, отводя глаза, вправду верит в это королева Бланка…
Да — королева Бланка и вправду верила, потому что, когда епископ умолк, а Луи не ответил, сказала резко и едва не сварливо:
— Людовик, вы слыхали, что вам говорит его преосвященство? Что вы молчите? Отвечайте же!
Луи покачал головой. Он стоял, сцепив руки в замок за спиной; выглядел он еще бледным и исхудавшим после болезни, но глаза у него блестели так ярко, как никогда прежде. На нем была простая домашняя котта с нашитым на груди белым тряпичным крестом, и самый вид этого креста, казалось, был для Бланки невыносим. Людовик встал с постели позавчера и уверял, что абсолютно здоров, и сам вышел приветствовать свою матушку, нынче днем приехавшую в Понтуаз — не столько обнять выздоровевшего сына, сколько обрушить на него свой материнский гнев. Сперва она, впрочем, и впрямь обняла его, и обнимала долго на глазах у всего понтуазского двора. Маргарита на всю свою жизнь запомнила, каким было в те минуты ее лицо. Лицо это говорило: «Разве для того Богу было угодно вернуть тебя к живым, чтобы ты тотчас же сам бросался на верную и ненужную смерть?»
Верная и ненужная смерть — так она называла его обет.
— Но это же нелепо, — почти простонала Бланка, когда Людовик так и не ответил на ее возглас ничем, кроме легкого движения головы. — Крестовый поход! Как вам только в голову такое взбрело? О, я знаю как — это все Жоффруа де Болье и его доминиканцы, он вас с тринадцати лет потчует этой ерундой! Но вы же мудры, Луи, вы знаете не хуже всех нас, что это пустая затея, и…
— Отчего же пустая, матушка? — спросил Людовик голосом звонким и звучным. — Разве прадед мой Людовик и мой славный дед Филипп Август не ходили воевать на святой земле? Разве отец мой не выступал крестовым походом против альбигойских еретиков? Отчего же
мне не быть как они?— Вы еще вспомните вашего кузена Ричарда Львиное Сердце! — воскликнула Бланка, в негодовании принимаясь мерить комнату широкими мужскими шагами. Маргарита невольно отвела взгляд — она знала, что при иных обстоятельствах Бланка никогда не позволила бы себе такой несдержанности в присутствии епископа или самой Маргариты, и смотреть на проявление столь безудержного смятения свекрови ей было неловко. — И Фридриха Барбароссу — да вспоминайте-ка всех безумцев, кидавшихся на сарацин за последние двести лет. А кому из них сопутствовала удача? Разве что император Фридрих, этот отступник, отлученный от святой Церкви, позором купивший мир с сарацинами, — и вот кому вы собираете подражать? О, Луи…
— Ваша матушка говорит дельно, — изрек Гийом Овернский, хмурясь и вертя большими пальцами, что также выдавало в нем чрезвычайное волнение. — Миновало время великих походов и завоеваний, сир, — для нас миновало. Ныне иной враг наступает на нас, враг не вовне, но внутри. Ересь множится и несется по христианской земле, словно мор. Слово Божие ныне надобно нам несть, а не меч…
— Так и понесу, — оживился Людовик, быстро разворачиваясь к епископу. — Понесу им Божье слово, сарацинам, и хорезмийцам, и египтянам, и… что вы так на меня смотрите, матушка? — резко сказал он, оборвав сам себя.
Бланка и в самом деле смотрела на него, как на помешанного.
— Я слушаю вас, что вы говорите, Луи, и мне страшно. Хорезмийцы? Египтяне? Вы послушайте сами себя! Вы разве о египтянах должны заботиться, вы, французский король, когда тысячи франков зависят от вашей милости, вашей бодрости, вашего благополучия в конце концов…
— Я не только король франков, матушка, я король христиан. Кроме того, я уже принес обет, и его преосвященство принял его у меня третьего дня — вы же знаете. Пути назад нет.
Бланка всплеснула руками. Епископ продолжал хмуриться, а Маргарита все так же не могла заставить себя подолгу смотреть ни на одного из них. Это была тяжелая сцена, но тяжелей всех — она понимала это лучше, чем кто бы то ни было — тяжелей всех было Людовику, который не получил благословения от тех, кому верил и кем дорожил больше всего: от церкви и от своей матери.
И что рядом с этим было неодобрение Маргариты? Ничто. Потому она и молчала, и в безмолвии разделяла боль Людовика так же, как и боль Бланки Кастильской.
Повисло молчание, тяжелое и неуютное. Бланка с епископом обменялись взглядами, и Маргарита поняла, что они долго и подробно обсудили эту беседу, прежде чем прийти к Людовику. И — что разговор дошел до того предела, до которого они оба не хотели доводить, но коль скоро уж так случилось, то решено было идти до конца.
— Что же, сир, — медленно проговорил епископ, сплетая пальцы. — Если вы не желаете слушать доводов вашей уважаемой матери, устами коей, могу вас уверить, вещает разум, — если так, вы не оставляете мне выбора. Посему объявляю, что обет, который я принял у вас третьего дня, не имеет силы, ибо вы тогда были больны и в бреду. И сим я освобождаю вас от него.
Маргарита ахнула.
Людовик вздрогнул так, словно его ударили по лицу. Кровь разом отхлынула от его щек, и мгновение он смотрел на епископа так, будто не верил своим ушам. Но потом он перевел взгляд на мать, и по тому, как суров был ее взгляд и как крепко поджаты губы, понял, что не ошибся. Это был сговор, сговор с целью остановить его. Он стал жертвой интриг своей собственной матери.
— Как вы можете? — дрожаще спросила Маргарита, и Бланка взглянула на нее с таким удивлением, будто вовсе забыла о ее присутствии — а может, так оно и было. — Как можете вы, вы же его мать…
— Именно, — будто хлыстом огрела ее Бланка. — Именно мать, и когда ваши собственные дети вырастут, вы, быть может, поймете.
Маргарита хотела ответить ей, хотела сказать — она сама не знала еще, что именно, потому что не привыкла и не умела открыто выражать свое негодование. Но Людовик определил ее.
— В бреду? — повторил он тихо клокочущим голосом. — Говорите, я был в бреду, когда принял обет… что ж. Положим, так было.
— Вот видите, — довольно кивнул епископ, кидая успокаивающий взгляд на Бланку. — Стало быть, на том и покончим…