Легенда о Людовике
Шрифт:
Он осекся и чуть не задохнулся, потому что Людовик вдруг схватил нашитый на свою котту крест и рванул его изо всех сил.
Треск рвущихся ниток был оглушителен, и от него вздрогнула даже Бланка. Епископ разинул рот, пораженный таким кощунством со стороны того, от кого кощунства никто бы не мог ожидать. Людовик смял тряпичный крест, вскинул кулак к лицу, и на миг Маргарите почудилось, что сейчас он ударит епископа. Но король лишь шагнул к нему и силой всунул белую тряпку в его разжавшуюся руку.
— Берите, — процедил он. — Берите же, ну! Решили забрать у меня мой обет — так забирайте!
Епископ молча подчинился. Румянец медленно наползал на его гладко выбритые щеки, и Маргарите хотелось верить, что это румянец стыда.
— А теперь, — сказал Людовик, — дайте мне его снова. Я уже не в бреду, как вы видите, не валяюсь в горячке, я стою перед вами здоровый душой и телом — я никогда в жизни не был еще так здоров. Дайте мне крест. Дайте и не смейте мне говорить, что я взял его, будучи
Епископ взглянул на Бланку. Бланка ответила ему взглядом, обещавшим все муки ада, если только он посмеет подчиниться требованию ее сына. Ибо Людовик не просил, не испрашивал — он требовал, он приказывал. В лице его Маргарита вновь видела то самое неукротимое упрямство, которое вынуждало ее и бояться своего мужа, и не понимать его, и бесконечно его любить.
— Луи, вы не посмеете, — сказала Бланка Кастильская. — Вы… вы не можете… вы не посмеете меня оставить. Если вы уйдете от меня сейчас, мы никогда больше с вами не увидимся.
Она это сказала как будто не в себе: у нее побелели губы, и казалось, что если сейчас она сделает шаг, то упадет замертво. Бланка и сама это знала — если б не это, она, может быть, кинулась бы к своему сыну и ударила бы его, или обняла бы, или упала бы к его ногам. Людовик посмотрел на нее взглядом, которого ни одно живое существо на свете не сумело бы постичь, и молча протянул епископу Парижскому руку ладонью вверх.
Епископ бросил на Бланку взгляд, полный замешательства и вины, неловко пожал плечами и пробормотал, что теперь уж что, теперь-то уж никаких оснований отказывать… И со вздохом вложил сорванный крест Людовику в протянутую ладонь, а когда король опустился на колени, перекрестил его и благословил на крестовый поход.
Людовик поднялся с колен, бережно прижимая к груди столь нелегко доставшийся ему крест, и ушел, не оглядываясь, — один, окруженный смыслами и тенями, невидимыми и неведомыми никому, надежной стеной отделявшими его ото всех, кто его любил.
Прошло полтора года, прежде чем Людовик смог выполнить свой обет.
Бланка Кастильская и епископ Парижа не лгали ему, не искажали действительность, не кривили душой. Времена нынче стали не те, что были когда-то, и весть о новом крестовом походе, вскоре облетевшая все королевство, а с ним и Европу, вызвала больше недоумения, чем восторга. Давние и немногочисленные удачи христианских воинов в земле сарацин успели забыться, а недавняя победа императора Фридриха, купленная золотом и лестью в большей степени, чем мечом, поубавила пыл у многих — а иным, напротив, открыла глаза на то, что с неверными можно не только сражаться, но и говорить, не только лишь уничтожать их, но и принимать как равных. Мысль эта не была еще сильна в головах, но понемногу зрела, и новой войны никто не хотел. Даже Папа Иннокентий IV, которому самим саном его было, казалось бы, вверено поддерживать и даже подбивать будущих крестоносцев на новый подход, отнесся к затее Людовика довольно прохладно. Именно в то время Папа был крайне увлечен своей личной войной с отступником Фридрихом Гогенштауфеном, потворствующим мусульманству, и спустил на это благое дело все средства, которые сперва обещал Людовику на крестовый поход. Так вот и вышло, что потребовался еще целый год, повышение податей и настойчивое взимание побора с церквей и монастырей, прежде чем король смог приступить к воплощению своего замысла.
И даже тогда, провожая его из Парижа, люди глядели вслед ему с затаенным недоумением и плохо скрываемым недовольством. Разумеется, все они были христианами и ничего не имели бы против отвоевания Гроба Господня и воцарения их короля в земле сарацин, если бы только для этого королю не приходилось бы покидать их самих на Бог весть сколь долгий срок.
Потому без радости провожал парижский люд своего короля к Средиземному морю — без радости, без восторженных напутствий, без шумного клича и горько-счастливых слез. Та ли это толпа, что двадцать лет тому назад привела юного, худенького, прямо сидевшего в седле Людовика из Монлери в Париж? Среди людей, провожавших королевский кортеж за море, были и те, кто криками приветствовали своего сюзерена в тот давний день. Сейчас они молчали, и морщили лбы, и хмурили брови.
Король уходил.
Кортеж Людовика не отличался ни пышностью, ни роскошеством, с каким выступали обычно в крестовый поход христианские монархи. Отчасти оттого, что, потратив собранные с большим трудом средства на подготовку войск, Людовик не мог ни денье спустить на внешний лоск и пускание пыли в глаза — буде даже нашел бы он это денье, по какой-то случайности не использованное на иные дела. Об этом знали его приближенные и советники, но народ, конечно, не знал и видел в скромном, почти мрачном отбытии короля свидетельство одного лишь благочестия, что слегка умалило недовольство толпы. Сам Людовик вышел из Лувра пешком, босой, в темно-синей котте под кольчугой и в сером плаще с капюшоном, отброшенным на спину — не то воин, не то пилигрим, неотличимый от сотен воинов и пилигримов, вышедших вместе с ним и присоединившихся к нему по дороге. Босой он прошел девять лье до аббатства Сен-Антуан-де-Шан, кивая по пути тем, кто кланялся ему, и прощаясь с ними так, будто были они ему дорогими
и любимыми друзьями. За ним следом шел весь его двор — от бледной, неподвижной лицом, суровой королевы-матери до дворовых мальчишек и поварят. В аббатстве король отстоял покаянную литургию, попросил монахов молиться за него и удачу его похода, с поклоном принял личное пожертвование из рук аббата и, поцеловав на прощанье простой каменный крест, воздвигнутый на подъезде к монастырю, обулся, сел в седло и дальше отправился верхом. Впереди его ждал Корбей, где он официально издал указ, оставляющий Бланку правительницей на время его отсутствия, и там он простился с матерью; дальше в Санс, где король присутствовал на генеральном капитуле францисканского ордена и где к нему присоединились несколько сотен нищенствующих братьев; оттуда в Лион, где Людовик увиделся с Папой и долго говорил с ним, чуть не в слезах уговаривая примириться с Фридрихом, чья поддержка в этом походе пришлась бы Людовику очень кстати… Но Папа был неумолим, и, пробыв в Лионе два дня и дав отдохнуть коням, Людовик двинулся в Эг-Морт — новый порт, возведенный им нарочно для этого похода.Здесь, в Эг-Морте, он остановился и принялся ждать, пока окончательно соберутся его войска и те, кто решился разделить с ним обет.
Маргарита была среди них.
Она и сама не знала, как поступила бы, если б могла выбирать. Конечно, она была благочестива настолько, насколько может и должна быть благочестива жена короля. Но вера ее не была неистовой, рьяной, даже горячей не была — Маргарита верила так же, как любила, ждала и терпела: тихо, спокойно, без страсти, без ропота, но с глубокой уверенностью, что все так, как только и должно быть. Материнство одновременно и смягчило ее, и сделало серьезней, чем прежде; никогда бы она не хотела, чтобы любой их троих ее детей стал нищенствующим монахом, и никого из них не хотела бы видеть в крестовом походе, и никогда не решилась бы уйти в крестовый поход сама, расставшись с ними.
Однако она пошла, ибо так было угодно ее супругу. Он не спросил ее, пойдет ли она с ним, просто позвал ее однажды к себе и сказал, чтоб начинала сборы, да не брала ничего сверх самого необходимого, потому что кораблей у них и так меньше, чем требуется, чтоб перевезти всех людей и припасы. Маргарита лишь склонила голову, услышав об этом.
Немного меньше смирения проявила ее сестра Беатриса, ставшая к тому времени женой Карла, младшего и самого беспокойного брата Людовика. Граф Раймунд Прованский выдал свою третью дочь за Карла, пытаясь загладить неприятное впечатление от брака Алиеноры с королем английским — ибо Людовик, а вернее, королева Бланка, никак не могли простить графу Прованскому такого дерзкого и возмутительного поступка. Но не прошло и полугода после свадьбы, когда молодоженам пришлось покинуть Лувр и Париж, и Беатриса, до восемнадцати лет жившая в отцовском доме без малейших забот, беспрестанно жаловалась, капризничала и разражалась слезами, обвиняя Людовика в жестокосердии и неприязни лично к ней. Конечно, делала она это, когда Людовик ее не слышал — в глаза его упрекать она никогда бы не посмела, так как боялась его еще больше, чем Бланки, с которой даже почти поладила. Так что мишенью жалоб Беатрисы стала Маргарита. Она терпела их несколько дней, но затем пресекла, велев Беатрисе прекратить нытье и заняться сборами в дорогу. Беатриса надулась и с тех пор всю дорогу до Эг-Морта почти не разговаривала с Маргаритой. Они никогда не были особенно близки.
Кроме Карла с Беатрисой, в поход с Людовиком шли также его брат Альфонс, тоже недавно женившийся, и успевший овдоветь Робер. Людовик выражал надежду, что выполнение священного долга поможет Роберу скорее утешиться и забыть о своей утрате, но Маргарите казалось, что на самом-то деле Роберу нечего забывать и утешаться нечем — его супруга оставила мир меньше чем через год после свадьбы, разродившись двумя крепенькими близнецами, и Робер выступал в поход, уже имея наследников, но не имея жены, — о чем еще мечтать неспокойной душе и буйной голове в преддверии великих подвигов? Из всех домочадцев Людовика именно Робер был в самом веселом расположении духа и неумолчно болтал о том, как славно они будут сечь сарацин, отчего Беатриса кривилась, заламывала бровки и картинно прикрывала руками глаза.
В дни ожидания в Эг-Морте, когда они собирались вечером за столом, все вместе, Маргарита сидела с краю стола, глядя на раскрасневшееся счастливое лицо Робера, кислую улыбку Карла, подчеркнутую сдержанность на лице Альфонса и его супруги Жанны Пуату, на кривлянья Беатрисы, на усталое лицо Людовика — глядела и жалела, что Жуанвиль, так же как и ее отец граф Раймунд, пускался в море не из Эг-Морта вместе с королем, а из Марселя. Именно Жуанвиля ей в те дни особенно не хватало — и еще ее детей, Изабеллы, Людовика и Филиппа, оставленных в Корбее на попечение их бабушки Бланки Кастильской. В последние четыре года Маргарита до того привыкла отдавать всю себя материнству, что теперь просто не знала, чем заняться. Людовик проводил дни и ночи то в молитве, то в решении множества предотъездных забот. И если во втором Маргарита решительно ничем не умела ему помочь, то в первом, даже присоединяясь к нему, все равно постоянно чувствовала, до чего он далек от нее. Потому ей не приносила радости даже их совместная молитва.