Лето, бабушка и я
Шрифт:
Мы с бабушкой спали, обнявшись, иногда просыпались, меняли положение тел, и несказанный покой поднимался как наводнение, незаметно подправляя мелкие разрушения от неосторожной жизни. Дом был так тих, что казался впавшим в беспамятство, не было даже крошечных звуков — воды, или счетчика, или холодильника, часов, радио, или шелеста книги. Время не решилось остановиться совсем, оно лишь слегка темнило небо — едва заметно, чтобы не тревожить нашествие покоя.
Когда за окном сумерки стали цвета чернил, мы проснулись и наконец выпили чаю.
— Чтоб Господь меня не наказал за такие вольности, — посмеивалась бабушка, — целый день проспала, целый день! А что мне было еще делать — первый раз в жизни такое безделье
— Все нас забыли, класс, правда? О, свет дали, хоть почитаю!
«…Пред алтарем его бровей преклоняли колени кумиры, аскеты готовы были повязать его благоухающие кудри вместо зуннара [35] , в розы его ланит были влюблены ивы с лужайки, лилии всеми десятью языками своими пели славу его локонам, вокруг алых щек его змеями вились кудри, от зависти к ясной луне его лика солнце в изнеможении клонилось к земле, его прекрасные персты, даже окрашенные хной, казались белоснежной рукой Мусы, жемчужные зубы его в рубиновых устах казались Плеядами на утренней заре, а алмаз от зависти к ним терял блеск, чело было озарено светом разума, и лицо излучало мудрость, словно солнце, стан его был подобен стройному побегу, а лик его напоминал полную луну, омытую в водах семи ручьев…»
35
Зуннар — здесь: поэтическая метафора, Зуннар — (греч. «зоннарион») грубый волосяной пояс, который были обязаны носить все немусульмане в странах ислама, чтобы правоверные видели, кого донимать. Надеть зуннар означает — отречься от ислама.
Инаятуллах Канбу плел бисер медовой сладости словес, сюжет в них терялся и был уже не слишком важен.
Бабушка поверх очков пристально вгляделась в обложку:
— Лежа не читай, глаза испортишь.
Падишахи, дочери везирей, мудрые старцы, птица Анка, гора Каф, неистовые красавицы Лалерух и Гоухар, все только и делали, что обливались кровавыми слезами во имя недостижимой любви, снова клоня меня в легкий сон.
Вязкую тишину разорвал телефонный звонок.
— Твоя банда за тобой приходила, я их к вам отправила, — сообщила сестра. — Надеюсь, не заблудятся.
Моя банда — четверо одноклассников — стояла на лестнице.
— Здравствуйте, бабушка, — подчеркнуто вежливо сказал Дон Педро, — можно мы заберем ее в снежки играть? Честное слово даю, будем охранять и вернем здоровую!
— Иди, конечно, — неожиданно согласилась бабушка.
Город сошел с ума: выспавшись на месяц вперед и вырвавшись из оцепенения, все вспомнили — снег же, снег! Вдоль тротуаров стояли жители, вооруженные снарядами, и перешвыривались с противниками с вражеской стороной улицы.
Машины смирно стояли, укрытые толстыми одеялами, снайперы лепили себе боеприпасы, прятались за железными укрытиями, хохот, визг и крики раненых взлетали в холодный воздух струйками пара.
— Хочешь, покатаем, — предложили мальчики, взяли меня за руки, я поставила ноги на рельсы — заледеневшие следы от покрышек и — вперед! Они неслись, как молодые звери с добычей, и никто не успевал попасть в нас снарядами.
Город, неузнаваемый, превратясь в обиталище карнавала, несся мимо. В нем не было места горю, обиде или скуке — магнолии стряхивали за шиворот охапки снега, собаки выходили из себя от восторга — все вокруг бегают! Мамаши снисходительно наблюдали за краснолицыми,
мокрыми до трусов детьми и не сердились.— Кинь вот этот снежок, — склонясь ко мне щекой, тихо сказал Дон Педро, — на тебя никто не рассердится.
Снежок был с ледовой начинкой и чуть не вышиб дух из бедного Гоги. Мы его тащили по сугробам, а он притворялся погибшим.
Был такой день, когда все стало лучшим из возможного.
Повизжав на аллеях бульвара, мы добрались до берега моря. Там расстилалось белое безмолвие, и наши ангелы собрались голова к голове, решив довести состояние счастья до высшей точки.
Обессиленные, мы ввалились в кинотеатр «Интернационал» — на фильм «Лимонадный Джо». Дон Педро сидел рядом, я смеялась и расплескивала полную чашу радости. Откуда-то взялись семечки, и пахло тающим снегом.
Бабушка ни о чем не спрашивала, только сказала:
— Ноги мокрые? Попарь немедленно, а то ангина опять.
И как она не выговорила мне за то, что поздно пришла? Это и в самом деле необычный день.
Завтра снова свобода, можно читать допоздна:
«…И действительно, ведь возвышенная любовь — это жемчужина, лучезарное сияние которой невозможно скрыть от взоров людей. Любой человек, едва его сердце озарится красотой любви, мигом теряет власть над своим рассудком. Любовь приводит к несчастию и потрясению, познавший ее лишается друзей и теряет покой… Тот, кто вкушает со стола любви, изведает только кровь своего сердца, тот, кто пьет напиток любви, не найдет в чаше ничего, кроме соленой влаги своих глаз».
Снег в нашем городе тает очень быстро. Так бывало и раньше, так случилось и в этот раз.
Золотистый купол
— Пошли со мной, на хор запишемся, — безмятежно предложила Танька.
Ну, господа хорошие, что с ней за это сделать?! Убить сразу или помучить немного? После вывернувших мне душу наизнанку хоров в школе и в музыкалке, где пели с измученными зубоврачебными лицами «Эх, доро-о-оги, пыль да ту-уман…» или того хлеще «И Ленин, та-а-а-акой маладой, ийуныактяберь фпириди!» — предлагать идти петь в хор! Самой! Своими же руками да еще одно ярмо на шею надеть — не девочка, а камикадзе.
Недели две она мне мурыжила мозги, рассказывая всяческие небылицы про этот мифический «нетакойкаквсе» хор.
— Это городской хор, его собирают из способных детей, — терпеливо объясняла в который раз Танька.
— Ну?
— И петь мы будем не пионерские песни, а — с ума сойдешь вообще, что будем петь!
— С ума я уже сошла — тебя слушаю.
— Спиричуелз, грузинские народные, Палестрину, Перголези, Баха «Стабат Матер», и «Аве Марию» — только не ту, что всем надоела, и еще песни на разных языках мира. Даже про Педро, мексиканскую!
— Зачем мне это все надо, Господи? Песня про Педро! — закатывала я глаза.
— Ну ради меня, — жала на дружеские струны Танька.
— А кто там еще есть? Все незнакомые, и притом одни придурки набились, как пить дать, — устав от нее отмахиваться, сдавалась я.
— Ну один раз сходи со мной, никто тебе подол обрывать не станет!
Танька для убеждения привлекла бабушку: та поддакнула, что — везде надо свои таланты раскрывать, жизнь предлагает — ты иди, а то потом и не предложит никто.
Чисто ради интереса — пошла.
Я не подозревала, что распевки могут быть такими красивыми.
Они были как черновики самых нежных и изысканных сонат Гайдна.
Они разминали слух и отогревали зачерствевшие связки. Диафрагма расслаблялась и становилась эластичной. Голос, скомканный в угрюмой темнице грудной клетки, колотил упругими кулачками в стенки и требовал выхода. Немедленно захотелось выпустить его и вплести в строй, возводящий купол из солнечных лучей.
Так начался мой настоящий роман с музыкой.