Летят наши годы (сборник)
Шрифт:
— Ну что вы мне говорите, когда мы с ним из одного города!
— Не знаю, не знаю, может, тогда кто другой. А этот Александр Александрович. На память пока, слава богу, не жалуюсь. — Полковник сказал это с некоторой обидой. — В домино двое суток стучали. Александр Александрович. Председатель промысловой артели, из Челябинска. И усики есть, и в бурках — это точно, молодой человек.
— Посторонитесь, гражданин, чай буду разносить, — прервала нас проводница, бросив на меня не очень-то дружелюбный взгляд.
Курьезный случай с Гущиным сразу же вылетел у меня из головы, едва я увидел на кузнецком перроне Вовку Серегина.
В черном кожаном пальто с поднятым воротником, в кожаной шапке, коренастый
Через минуту мы сидели уже в потрепанном «газике», хлопавшем на ветру линялым брезентом; пытаясь отчистить кожаной рукавичкой заиндевевшее стекло, Вовка с места в карьер принялся меня отчитывать.
— Подумаешь — некогда ему! Да опоздай ты на свое дурацкое совещание. Лев Толстой ни на какие совещания не ездил, а Толстым был. Как хочешь, а это свинство! И еще говорит!..
Я, кстати, ничего не говорил, не оправдывался — просто с удовольствием поглядывал на полное розовощекое лицо Вовки, добродушное даже сейчас, когда он ругался. Он остался все таким же, непривычным выглядел только xpoм, в который он был затянут, и казалось странным, что это не прежний Вовка-десятиклассник, а главный бухгалтер одной из крупнейших в стране обувных фабрик. В ту пору нам не было еще и тридцати, каждая такая встреча, когда выяснялось, что твой сверстник уже кто-то, уже чего-то достиг, не просто радовала, но и ошеломляла. Это теперь, на пятом десятке, отвыкаешь удивляться. Недавно я встретил в Сибири кузнечанина, долго и тепло пожимал ему руку, радуясь знакомому человеку, и только мельком скользнул взглядом по его широким генеральским погонам. Ну, генерал и генерал, — эка невидаль!..
— Вылезай, прибыли! — скомандовал Вовка Серегин, выпрыгнув из машины и постукивая по утрамбованному снегу хромовыми сапожками.
Встретила нас жена Серегина — Муся, невысокая и плотная, как и муж, чем-то даже похожая на него и лицом.
— А я уж вас заждалась, — певуче сказала она, и все мои опасения, что буду хозяйке в тягость, сразу же улетучились.
В небольшой квартире Серегиных было по-особому уютно, как это может быть только в деревянном доме, когда снаружи потрескивают от мороза бревенчатые стены и гулко, постреливая, гудит в печке огонь.
Муся сразу же усадила нас за стол, заставленный закусками, и продолжала пополнять его, без устали убегая и возвращаясь. Пока Вовка священнодействовал с бутылками, я принялся расспрашивать о ребятах.
— Потом, потом, — отмахнулся Вовка. — Ну-ка, держи ревизорскую!
— А хозяйке почему не налил? — запротестовал я, заметив, что Муся наливала себе в рюмку фруктовую воду.
— Нельзя мне, — покраснела Муся.
— Ты ее такими вопросами не смущай, — засмеялся Вовка, ласково взглянув на жену.
— Да, Вовка, — вспомнил я. — Знаешь, кого я нынче в поезде встретил? Гущина.
— Что?!
Серегин с треском поставил рюмку, расплескав вино по скатерти. Муся, укоризненно взглянув на мужа, посыпала пятно солью.
— Ну что, что? Гущина, говорю, встретил.
— Да по этому гаду давно петля плачет! Где ты его видел?
Я коротко объяснил, как встретил и потерял Гущина.
Вовка заходил по комнате.
— Ушел! Опять ушел!
— Да о чем ты? — перебил я, ничего не понимая. — Откуда он ушел? Почему он — гад?
— Гадина! — жестко повторил Серегин. Розовощекое лицо его от ненависти побледнело. — Сашу Борзова и Вальку Тетерева немцам продал!
— Вовка! — я не мог поверить ему. — Что ты говоришь?..
Все это прозвучало как дикий бред, и тем ярче, как при мгновенной ослепительной вспышке, увидел я наших ребят. Саша Борзов каким-то очень чистым голосом спросил:
— Что задумались, хлопцы?..
Сначала я увидел его руки — мужественные и изящные, с длинными тонкими пальцами,
руки музыканта и художника. За одни такие руки человека можно называть красавцем, а у Саши, под стать им, была и гибкая фигура, и нежное, как у девушки, лицо, с резко, по-мужски очерченными губами, широко раскрытые серые глаза, глядящие на мир удивленно и радостно. Руки его я никогда не видел без дела — они то постукивали мелком, покрывая черное поле доски ровными строчками алгебраических формул, то — чаще всего, и это было их любимым занятием, — легко несли черный карандаш по плотному ватману. На бумаге, из каких-то небрежных и смелых линий и штрихов, возникали наши потешные физиономии или огромная, как чернильная клякса, родинка на лысине преподавателя немецкого языка; сколько раз, взглянув на такой мгновенный набросок, невольно фыркали мы во время урока. Но это забава, дома Саша писал маслом; у него был зоркий глаз, твердая рука и доброе сердце — великолепные пейзажи и этюды, получавшие высокие оценки на московских выставках молодых художников, являли собой чудесный сплав всех этих качеств. Саше Борзову как художнику прочили блестящее будущее, в московскую школу живописи он был принят вне конкурса. Надо ли говорить, что наша школьная стенная газета, которая несколько лет подряд оформлялась Борзовым, считалась лучшей в городе.В десятом классе Саша Борзов оставался, пожалуй, единственным, кто не переболел поветрием юношеской любви. И, возможно, поэтому-то девчата не только десятого «А», но и двух других параллельных классов особенно часто дарили Сашу своими признаниями. Как сейчас вижу: с пунцовыми щеками Борзов сидит за столом, хмурит брови и недовольно постукивает пальцами.
— Сашка, опять записку получил? — подкатываемся мы, причем некоторыми из нас движет не только любопытство, но и жгучая ревность.
— Получил, — вздыхает Саша.
— От кого?
— Ну вот еще! — говорит он и, словно спохватившись, торопливо рвет записку на мелкие клочки, в довершение прячет обрывки в карман…
Так же отчетливо, до мельчайших деталей, до каждой веснушки-звездочки на вздернутом носу я вижу Вальку Тетерева.
Невысокий, скорее даже маленький, узкоплечий, с огромной рыжей шевелюрой, конопатый, он надевает очки в черной роговой оправе и сразу становится похожим на профессора в карикатуре. И он бы обязательно стал настоящим профессором, имя которого — верю в это! — с глубоким почтением произносилось бы в стенах любого университета.
Валька Тетерев был математической звездой нашей школы. У него была феноменальная память и острый ум, не терпящий безделья. Очень любил физику и химию, самостоятельно ставил мудреные опыты и постоянно ходил с красными, обожженными кислотой и щелочью руками.
Математиком он, конечно, был врожденным; скучная и мудреная для многих из нас математика была для него понятна и естественна, как воздух, он просто жил ею. Объясняя кому-нибудь задачу, Валька искренне недоумевал, как это можно не понимать.
— Правда, не знаешь? — изумлялся он, помаргивая за стеклами очков редкими рыжими ресницами. — Смотри, ведь это так просто!..
В тревожные дни четвертных опросов Валька иногда выручал нас, «филологов». Стоило его уговорить, и он выкапывал из памяти какую-нибудь мудреную задачу, обращался с ней к педагогу.
Иван Петрович Андриевский, такой же страстный математик, как и Тетерев, быстро просматривал условия задачи, потом задумчиво дергал белую бородку, потом многозначительно покашливал — интересно, интересно! — и забывал обо всем на свете. Вместе с Валькой они начинали стучать мелом сразу на двух досках и стучали обычно до тех пор, пока в коридоре не заливался спасительный звонок. Ради справедливости надо сказать, что на такие «выручки» Тетерев соглашался очень редко и только в самых крайних случаях.