Линия красоты
Шрифт:
— Не трогайте тарелки! Не трогайте! — вскричал Джеральд таким голосом, что немало гостей, отдернув руки от тарелок, воззрились на него с испугом. — Оленя традиционно подают на блюдах, раскаленных добела!
Правда состояла в том, что на не подогретых тарелках олений жир застывал неопрятными хлопьями.
— Да, у моего шурина есть олений парк, — объяснял Джеральд Мордену Липскомбу. — Редкое удовольствие в наши дни… Нет-нет, — продолжал он в своей обычной манере, отвечая на вопросы, которых никто ему не задавал, — самец, олень молодой, годовалый, самый лучший… — Налив себе бургундского, повернулся к Барри Груму: — Не сомневаюсь, вам понравится!
Барри закивал и начал
Ник и Рэйчел обменялись через стол мимолетными улыбками. Улыбались они не только по поводу Барри, но и по поводу Джеральда, и Ник почувствовал себя польщенным, словно ребенок, которого мать посвящает в свои секреты, скрытые от отца. На миг он задумался о том, случалось ли Джеральду и Рэйчел когда-нибудь ссориться. Если что-то такое и бывало, то, должно быть, в спальне, огражденной от чужих ушей тяжелыми двойными дверьми…
Мысль о спальне напомнила ему о Лео — и снова, стоило о нем вспомнить, в голове у Ника загремел мощный симфонический аккорд. Сегодня он смотрел, как Лео лежит на земле, на расстеленном плаще, рубашка и свитер задраны до лопаток, джинсы и трусы приспущены до колен, — и в первый раз услышал этот торжествующий аккорд, взятый всем оркестром разом. Он был сразу и высок, и низок, темная басовая медь сливалась в нем с пронзительным хором скрипок, от которого мурашки пробегали по коже; он поражал, словно удар в висок, и в то же время словно дарил крылья. Второй раз этот аккорд прозвучал, когда Лео поднялся, чтобы его поцеловать. И сейчас, пока Пенни Кент рассказывала, как увлекательно ей работается с Джеральдом, Ник вдруг услышал тот же победный гром в третий раз — и чуть не подпрыгнул, и заулыбался, смутив бедняжку Пенни, решившую, что он смеется над ней. Откуда этот аккорд? Может быть, Ник сам его придумал? Конечно, это не «Тристан и Изольда» — в «Тристане» звучит не торжество, а катастрофа. Явилась ужасная мысль: возможно, это Рихард Штраус, и изображает этот аккорд какую-нибудь мерзость, вроде обезглавливания или убийства топором. Но для Ника в нем заключалось лишь неописуемое — и от этого пугающее — счастье.
— Как тебе в аспирантуре? — мягко поинтересовалась Пенни, словно сочувствуя бывшему оксфордцу, которому приходится продолжать учебу в заведении рангом пониже.
В студенческие годы Ник и Пенни никогда не встречались, и слово «Оксфорд» обозначало для них разные вещи, однако сейчас Пенни обращалась к нему как к товарищу.
— О, отлично! — ответил Ник и тут же, из той же оксфордской солидарности, добавил: — Конечно, это совсем не Оксфорд. Ничего похожего. Само здание очень мрачное. Я недавно узнал, что факультет английской литературы расположен в помещении бывшей матрасной фабрики.
— Да что ты?! — воскликнула Пенни.
— Да, там довольно уныло. Неудивительно, что половина преподавателей пьют.
Пенни звонко рассмеялась, и Ник почувствовал себя предателем. На самом деле он питал глубокое уважение к профессору Эттрику, обнаружившему в его диссертационных тезисах такие глубины, которых сам Ник и не подозревал. Однако работа продвигалась туго: в библиотеке, над книгами, он в основном мечтал о Лео, и длинные сложные фразы Мередита и Джеймса замедлялись и распадались в его мозгу на бессвязные воспоминания о прошедших свиданиях. Ник чувствовал себя виноватым: ему хотелось оправдать доверие профессора, хотелось быть таким, каким тот его видит — глубокомысленным и преданным своему делу молодым ученым.
— Значит, ты работаешь над Генри Джеймсом? — спросила Пенни.
— Да, — ответил Ник.
Кажется, эта тема не была
для нее темным лесом, однако она заметила только:— У моего отца несколько полок Генри Джеймса. Он считает его гением.
— Не он один, — скромно ответил Ник и отрезал себе бурого оленьего мяса.
— «Искусство творит жизнь» — это он сказал? Отец часто это цитирует.
— «Искусство творит жизнь: только благодаря ему мы смотрим на жизнь с интересом и видим в ней нечто важное; и я не знаю ничего, что обладало бы такой же силой и красотой», — продекламировал Ник.
— Да, как-то так, — сказала Пенни. Она мечтательно улыбалась в свете свечей. — Интересно, а что бы Генри Джеймс написал о нас?
— Ну…
Ник задумался. Пенни напомнила ему восторженную тетушку, из тех старых дев, что в своей невинности порой задают удивительно острые и неприятные вопросы. На мгновение он задумался о том, какая судьба ее ждет. Белокурые волосы, нежная кожа, пухлые щеки, легко заливающиеся румянцем… Такие девушки многим нравятся.
— Мне кажется, — заговорил он, — он был бы к нам добр. Рассказал бы о том, какие мы все прекрасные, удивительные люди, вложил бы нам в уста невероятно тонкие замечания, и мы до самого конца так и не поняли бы, что он видит нас насквозь.
— Потому что он писал о высшем обществе? — уточнила Пенни.
Она явно полагала, что сейчас находится именно в высшем обществе.
— Да, и поэтому тоже. — Вспомнив летний разговор с лордом Кесслером, Ник ответил Пенни так, как тогда не сообразил ответить ему: — Многие говорят, что он не умел писать о деньгах. Но он прекрасно знал, как действуют на людей деньги. Человек, у которого они есть, и мыслит, и чувствует иначе. — И он бросил через стол нежный взгляд на Тоби — тот, добрая душа, временами честно старался не думать как богатый, только ничего у него не выходило. — Он ненавидел вульгарность, — добавил Ник. — Но еще говорил, что назвать что-то вульгарным — значит не понять его истинного значения.
Пенни, казалось, над этим задумалась, но на самом деле она прислушивалась к тому, что вещал ей в другое ухо Бэджер. Судя по ее внезапному румянцу и смущенному хихиканью, тот к ней подъезжал — нахально, демонстративно, словно говоря Нику: «А ты, педик, и этого не можешь!»
Тоби слушал Грету Тиммс, украдкой косясь на Софи, которую допрашивал Морден Липскомб.
— Нет, — неохотно говорила она, — серьезная работа в кино у меня пока была только одна.
— А на сцене? — не отставал Липскомб.
Настойчивость в его тоне странным образом сочеталась с безразличием.
— Вот как раз сейчас репетирую роль. Это… Боюсь, это будет спектакль с направлением. Ну, знаете… это «Веер леди Уиндермир».
Дженни Грум начала спрашивать что-то про Кэтрин — правда ли, мол, что она сумасшедшая, — и Ник, отвлекшись на нее, только краем уха слышал, как Липскомб вытягивает из Софи правду: нет, она играет не саму леди Уиндермир, а…
— Ну, роль скорее второстепенная… Нет, много текста учить не пришлось… Нет-нет, это чудесная роль, но другая… Честно говоря, я опасаюсь, что режиссура все погубит…
В конце концов выяснилось, что играет Софи леди Агату, чье участие в действии, как известно, ограничивается двумя словами: «Да, мама». Нику даже жалко ее стало.
— Дорогая моя, — сказала Рэйчел, — как замечательно, мы все обязательно придем на первое представление!
Сказала почти искренне, как видно, в убеждении, что будущая свекровь и будущая невестка должны друг дружку поддерживать.
Леди Партридж, огорченная тем, что Липскомб больше не проявляет к ней интереса, вдруг начала рассказывать о том, как сломала себе шейку бедра.