Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Ленка, Ленка, учительница сельской школы… Я боялся, что начнутся банальные разговоры про трудную жизнь, жалобы на нищенскую, учительскую зарплату, всеобщую разруху, ложь и воровство, готовился отвечать, что не в деньгах счастье, а вышло так, что утешала меня она и было мне приятно, и я слушал смиренно и не спорил.

– Месяц назад иду из магазина, глядь! Рой! Мама родная. А я не знаю, что делать. От отца осталось пару пустых ульев. Думаю, ну пусть будет, как будет. А потом гляжу – летают! Заселились. Вовка-сосед посмотрел, рамки поставил, говорит: с тебя банка меду! А я про себя думаю, не иначе папка с небес рой прислал! Знал, что мне нужно… Ты Олежек просто устал. Ничего. Баньку стопим, на реку сходишь, у папки где-то удочки остались, я не трогала ничего с похорон… Скоро ягоды пойдут, грибы… А то хочешь – насовсем переселяйся. Фермером будешь. Шучу, конечно… Помнишь, как Зорька тебе хвостом по лицу стебанула, когда ты мух от нее отгонял? Заревел как паровоз. А Юрка

потом тебя земляникой кормил, чтоб не плакал.

– Да… стебанула так, что у меня чуть глаза не выскочили… Сколько мне было? Лет пять? А еще я помню, совсем был маленький, хотел, чтобы аисты меня на себе покатали. Они на поле паслись, а я иду к ним, а они взлетают, а я плачу: куда вы, я с вами! Лет пять мне было?

– Теперь налетался? Много повидал? Красиво?

Я вспомнил почему-то Мальдивы и неожиданно для себя ответил.

– Да, Ленка, красиво. Везде красиво. Просто мы, дураки, этого не замечаем. Ну, ничего. Попробуем еще раз. С нуля. Теперь уже по-взрослому. Теперь нас на мякине проведешь.

– Чего начнем? – не поняла сестра. – Бизнес начнешь новый?

Я засмеялся. Смех был не деревянный. Но еще далекий от совершенства.

3 глава

За неделю я облазил всю округу. Еще с десяток лет назад деревенька наша была вполне бодренькой и голосистой, теперь она смиренно доживала последние годочки. Но хороша была необыкновенно! Располагалась деревушка на берегу реки Великая и просто просилась на полотно художника – романтика. Представьте себе высокий холм, поросший старыми яблоневыми садами, дубами, орешником, ясенями и липами. Внизу постепенно зарастал лопухами и крапивой старый колхозный выгон. Я помню время, когда полтысячи колхозных овец стекались сюда грязно-белой пеной на закате солнца, оглашая стылый, вечерний воздух овечьим кашлем, тяжкими вздохами и меланхолическим блеяньем. За стадом тащился такой же грустный пастух в прорезиненном плаще, с кнутом, а за ним, усердно высунув язык, плелась лохматая, белая собачонка, которую овцы давно перестали бояться, а бараны так и вовсе при случае задирали. Вытоптанный до глины за многие годы овечьими копытами, выгон и теперь еще был лыс. По краям его окружали мощные стены лебеды и полыни, из которых выглядывали кое-где истлевшие остатки забора. За выгоном ярко зеленело крохотное болотце, а дальше – река: широкая, спокойная, со множеством тихих заводей, бесшумно струящихся по песчаным отмелям протоков, невысоких, заболоченных островков с пучками осоки и чахлыми кустиками ракиты; запрудами из сплошных водорослей, которые течение выпирало наружу и дивными полянами из тысяч белых и желтых кувшинок. Огромный, серый камень возвышался из воды в излучине у самого берега. С него в детстве мы ныряли и прыгали, кувыркаясь в воздухе, в воду.

Долгожданная перестройка вчистую разорила всю округу еще в начале 90-х годов, и река была чиста, как при Рюрике. В ее глубоких, черных омутах дремали огромные, двухпудовые сомы, на стремнинах играли толстые, желтобокие язи, которые любили в жаркий день полакомиться синими стрекозами, а в тростнике дремали, дожидаясь вечерней прохлады, пятнистые щуки. С чердака я достал удочки, оставшиеся от дяди Толи и на второй день уже сидел на берегу, упрямо уставившись в поплавок, который норовил завалиться на бок и время от времени медленно погружался в воду, увлекаемый течением. Поймал я за два часа с полдюжины серебристых уклеек, которые быстро высохли под солнцем, скрючились и укоряли мою совесть своим жалким видом, наконец, решительно выдернул удочки из воды, разделся и бултыхнулся в воду. Мелкие рыбки тут же окружили меня со всех сторон, сгорая от любопытства: «Так вот ты какой, рыбак, а куда ты дел наших товарищей?!» Потом я долго сидел на берегу, стараясь сохранит в себе блаженный покой, вслушиваясь в тихий шелест осоки.

Я любил с детства посидеть на берегу, подумать. Дальний берег как всегда манил. Синее небо завораживало. Душа парила, как вон тот белый аист в полуденном зное. Погружаясь в сладкую дрему, я понимал, как именно здесь, еще тысячу лет назад, рождался русский человек – этот непонятный, непредсказуемый, сильный и простодушный народ, который всегда ждет чего-то, всегда мечтает о несбыточном, который уже не первое столетие вглядывается в даль, словно там ему обещан рай… Какой то незнакомый, строгий голос, похоже это был Гоголь, продекламировал в голове: «Русь, ответь, что делать мне? Как спасти свою душу? Как вернуть радость? Нет ответа. Тихо веет ветерок, взбивая пыль на дороге, парит высоко в небе белый аист, жужжит пчела на поникшем цветке, стрекочет невидимый кузнечик в траве… Горько, грустно, тревожно на сердце, и слеза покаянная катится по щеке, и хочется… не дела, нет, мало дела – подвига!» Я встрепенулся, чтобы отогнать это наваждение. Чего я так страстно хочу? Чтоб изумились все! Чтобы поняли! Что поняли? Не знаю, не знаю, не знаю! А может быть напиться вусмерть? Или бежать, бежать куда-нибудь, где все будет легко и понятно, где не будет этой вечной тишины, которая взывает к ответу.

Вернувшись к вечеру, я поразил Ленку смиренной

грустью и немногословием. За ужином она даже прикрикнула на меня.

– Ну что молчишь, как малохольный?

Забавно, что это словцо любила и моя жена, особенно, когда злилась.

За два дня я обошел своих соседей, отвечая на один и тот же, кажется единственно насущный вопрос – когда же закончится «вся эта фигня?». Сил и желания терпеть не было ни у кого; похоже, что все ждали, когда грянет гром небесный и с неба на броневике спустится Ильич в красном кумаче и с серпом и молотом в руках. Тогда проклятые буржуины возрыдают и встанут на колени, в полях вновь застрекочут трактора, председатель колхоза получит новые указания из райкома иначнется невиданное социалистическое соревнование. Я отвечал, что время избавления близко, стараясь своим уверенным видом компенсировать беспомощность своих слов. Мне не верили, но все равно всем было приятно. С дядей Борей мы даже выпили в горнице по стопочке «за победу!» и он всплакнул, вспоминая, как едва не потерял ногу под Кенигсбергом. Селяне были простодушно уверены, что в городе знают больше, чем в деревне. А что знали мы тогда, городские?

Время было сложное – начало двухтысячных. Люди пережившие катастрофу 90-х, вылезали из своих укрытий, отряхивались, оглядывались, списывались, созванивались, чтобы узнать кто уцелел, а кто нет, искали себя в новой жизни, которая наступила теперь уже точно бесповоротно и требовала от каждого новых решительных усилий. С коммунизмом было покончено, капитализм упорно не наступал. Пришел феодализм, и самые умные и пронырливые бросились искать своих сеньоров, а гордые ушли на вольные хлеба, благо государству к этому времени уже надоело делить законную добычу с рэкетирами и разбойниками и их в большинстве своем упрятали за решетку. Внизу, как всегда, колыхалась и недовольно пыхтела основная масса, дожидаясь очередной бучи, чтоб утопить проклятых эксплуататоров и везунчиков в говне.

Про деревню в ту пору просто забыли, исходя из простой, городской точки зрения, что «эти и сами себя прокормят». Ведь кормили же и после революции, и после войны? Ну вот. К тому же есть леса с грибами и ягодами, есть рыба в реке. Осталось и кое-какое колхозное барахлишко. Словом, живи и ни в чем себе не отказывай.

Селяне категорически с такой точкой зрения были несогласны и вверяли мне свои беды, как депутату. Я слушал терпеливо, чем и сейчас горжусь. Кто-то даже предложил мне возглавить колхоз. Не прежний, конечно, а новый, который я должен был собрать из остатков старого. Я обещал подумать.

Познакомился я на третий день и с прелюбопытнейшим субъектом: Георгием Семеновичем, художником и реставратором в отставке, по фамилии Гордейчик. Георгий Семенович по отцу был еврей, а по матери русский, что научило его в советское время некоторой изворотливости. В кругах богемы, Жора признавался в любви к Малевичу, а партийным товарищам простодушно сообщал, что обожает Саврасова и Шишкина. При этом, что любопытно, он умудрялся не врать ни тем, ни другим. Родился он в Мелитополе, учился в знаменитой «Мухе» в Ленинграде, долгие годы работал реставратором в Нарве, Новгороде, Пскове, был женат, успешен, имел сына с дочкой, но в середине 90х овдовел и чтобы спастись от тоски и ужаса прикупил дом в Островском районе и стал в нем жить. Дети вполне поняли отца, но никак не ожидали, что он из дачника вскоре превратится в настоящего крестьянина. «Отец Георгий», как в шутку стал называть его я, завел пасеку, увлекся садоводством, прикупил кур и кроликов и в Петербург в последнее время выбирался редко и только по крайней надобности. Дети некоторое время манили его обратно, как он шутил, «в проклятый Вавилон», но старина уже пустил корни в Псковскую землю и выдрать его отсюда оказалось невозможным. Отец Георгий крепко держался православной веры, одно время даже прислуживал в храме верстах в десяти от нашей деревни, и по-прежнему занимался реставрацией икон у себя в доме, для чего оборудовал в зимней половине нечто похожее на мастерскую.

Лет ему было под шестьдесят. Он был крепок, широкоплеч и силен. Голубые глаза его прятались в рыжей, буйной растительности, из нее же высовывался крупный, красный нос, отчего Георгий Семенович напоминал деда Мороза. Ходил он летом в широкой, льняной рубахе, подпоясанной шнурком и в широких шароварах, на груди носил массивный православный крест. Не хватало только лаптей. Об этом я как-то и сказал Георгию Семеновичу в шутку, но он объяснил, тоже в шутку, что лапти плохо сочетаются с кипой, которая до сих пор хранится у него в сундуке.

Коллеги, друзья и не пытались отговорить Жору переменить жизнь, потому что знали: если Жора решил – так и будет. Жора решил, что надо обратиться к Богу? Значит надо. Принял православие? Поверьте, он много думал. Хотите поспорить? Это может плохо для Вас кончится. Зяма поспорил, а теперь носит на своей волосатой груди крест, хотя по-прежнему стыдится ходить в общественную баню.

Так Жора стал заправским скобарем.

Нечего говорить, что именно о таком собеседнике и мечтала моя душа. Мы оба в некотором роде были добровольными изгоями, только Георгий Семенович ясно видел цель своего пути, а я шел наугад, надеясь на счастливую встречу.

Поделиться с друзьями: