Любимая и потерянная
Шрифт:
— Признаюсь, одно время я от нечего делать подумывал, почему бы мне не переспать с ней. Хороший обед, интеллигентная беседа, сочувствие и понимание… я мастер на эти дела. Но назвать Генри белым ублюдком, ведь это… это и меня оскорбило, — с возмущением сказал Ганьон.
Ганьон был отнюдь не из тех франкоканадцев, которые фанатично гордятся своей национальной принадлежностью. Он уронил себя в глазах своих влиятельных соотечественников после того, как разрешил одному нью-йоркскому журналу напечатать серию своих блистательных карикатур, выставляющих в сатирическом свете жизнь франкоканадцев. Компатриоты объявили, что Ганьон осмеял свой народ на потребу чужакам, которые рады видеть французов именно такими, какими их изобразил Ганьон. Вот почему
— О, я понимаю, какой смысл она вкладывает в свои слова, когда называет Генри белым ублюдком, — с презрением продолжал Ганьон. — Намекает на свое сочувствие обиженным. Друг угнетенной расы. Это она-то? Извини-подвинься, как говорят у вас. Я как-то попробовал сыграть на этой струнке. Мне казалось, что так я скорее подведу ее к постели. Однажды я завел разговор о том, как низко у нас оплачивается труд рабочих-французов. Видели бы вы, как она вздернула свою головку! Мои соотечественники, видите ли, могут сами о себе позаботиться. Ей по вкусу лишь черное мясо. А мы не черное мясо, — со злобой сказал он. — Жаль, Генри не позвал меня с собой. Я бы ее подержал, пока он бьет ее ногами.
— Все дело в том, что она вас отшила, — скептически заметил Фоли. Он повернулся к Вольгасту. — Вольгаст, как вы думаете, отчего такая девушка бегает за черномазыми?
— Отчего? Ну что ж, я, кажется, могу вам объяснить, — сказал Вольгаст, роняя пепел сигары на плечо Мэлону.
Все с почтительным вниманием придвинулись к кабатчику. Макэлпин, бледный и несчастный, молча ждал. Ему хотелось уйти, но он понимал, что если он вдруг встанет и удалится с видом оскорбленного достоинства, то этим лишь унизит девушку. Что бы они ни сказали, ничто не разрушит его веры в нее. Сейчас он чувствовал то же, что и во время разговора с Уэгстаффом в ночном клубе на улице Сент-Антуан. Он знал, что призван всегда быть с ней, делить с ней все, даже ненависть злопыхателей.
— Говорите, Вольгаст, — сказал он спокойно.
— Отчего такую девушку тянет к неграм? — начал Вольгаст с неподражаемой философской отрешенностью. — Чтобы нащупать главную пружину, как говорит Ганьон, надо немножко знать саму девушку. И вот тут-то оказывается, что главное для нее — быть в центре внимания. Она всегда стремится к этому, и всегда напрасно; Чак, напомните, у вас там есть такое солидное двухдолларовое слово.
— Вотще.
— Оно самое. Вотще. Кто мне даст спичку?
— Вот, пожалуйста, — сказал Ганьон.
— Она как девочка, которой хочется показать, как она поет, а никто из взрослых не обращает на нее внимания, — продолжал Вольгаст, — или как пианист, который выкуривает всех из комнаты своей игрой, едва сядет за рояль. Да что тут, черт возьми, говорить. Вы здесь не первый раз и знаете таких несносных трепачей. Бедняги готовы болтать что угодно, только бы их кто-нибудь слушал. Немножечко внимания, понимаете? Всем нам хочется немножечко внимания. Наверное, всем нам его не хватает. А эти девочки, о которых я говорю, они же просто на все готовы, на самое отчаянное безрассудство, только бы хоть чем-то выделиться. И наилучшую рекламу делают себе те, что крутят с неграми. На них оглядываются, смотрят, о них говорят. Пройтись по улице с негром — все равно что с духовым оркестром. Вы должны со мной согласиться, мистер Макэлпин. Вы же историк.
— И к тому же, кажется, единственный из белых, с кем Пегги еще милостиво соглашается встречаться, — съязвил Мэлон.
— Да бросьте вы, они вместе учились, — вступился Фоли.
— И тем не менее раз Генри дает задний ход, я дам передний, — сказал Мэлон. — С ней нетрудно будет сговориться.
— Вы дурак, — сказал Макэлпин.
— Я все-таки интересуюсь, согласен ли со мной Макэлпин? — не унимался Вольгаст. — Я тут только что произнес речь. Я спросил, что он думает. Он же ученый.
— Ну что ж, я не согласен с вами, Вольгаст, — заговорил Макэлпин, дав наконец волю своему желанию защитить девушку покровом теплых, убедительных слов. — Мне кажется, все вы что-то
в ней проглядели. Если бы ею руководило просто влечение к неграм, то такую экзотичность вкуса, пожалуй, можно было бы назвать своего рода извращением. Но представьте себе, что они для нее просто люди, которых ей случилось коротко узнать и полюбить, что в точности такой же интерес она могла бы испытать и к вам и ко мне? Если бы я был негром, и она бы мне нравилась, мне было бы больно сознавать, что из-за цвета кожи я не могу надеяться на ее дружбу. С другой стороны, — продолжал он, портя в пальцах фужер, — если бы я дружил с неграми, привязался к ним, как все люди привязываются к своим приятелям, они бы, наверное, привыкли разговаривать при мне вполне откровенно. В этом случае я услышал бы о множестве мелких проявлений расовой дискриминации по всей стране, в ресторанах, поездах, гостиницах. Многие негры работают швейцарами, проводниками и могут порассказать множество историй об унижениях, которым подвергаются их собратья. Так вот, если бы я с ними дружил, любил и уважал их, мне стало бы стыдно. По-человечески стыдно. И может быть, элементарное чувство справедливости заставляло бы меня иногда презирать людей моей расы. Будь я молод и горяч, я бы постоянно ощущал свою вину и, возможно, проявлял бы свое сочувствие с излишним рвением. Пегги, возможно, ведет себя неблагоразумно и вызывающе. Пусть в этом есть что-то авантюрное. Однако если это и авантюра, то авантюра благородная, ибо я убежден, что на другую эта девушка не способна.В его словах было столько убежденности и достоинства, что все смутились.
Молчание прервал Ганьон.
— Это же просто музыка! — воскликнул он. — Восхитительное исполнение и приятный тон. Да и сама-то музыка подобрана как раз для Пегги. Вы меня понимаете? Вот она, эта девушка, заблудившаяся в потемках городского «дна». Она бродит в монреальском царстве Плутона. Как Эвридика. Помните эту дамочку? Помните, как она умерла?
— Ее ужалила змея, — сказал Фоли.
— И наша маленькая Пегги, конечно, тоже ужалена, да еще как ужалена!
— Но Макэлпин стал ее Орфеем.
— Ах да, конечно. Вот вам и Орфей.
— Орфей Макэлпин.
Они следили за ним во все глаза. Он заказал всем по коктейлю, но, когда принесли фужеры и внимание переключилось на выпивку, он стал думать о том, чем он мог вызвать такую острую враждебность Джексона. Оставаться здесь у него больше не было сил.
— Прошу прощения, Чак, — сказал он, хлопнув Фоли по плечу, — мне надо кое с кем встретиться, — и вышел.
Закрыв за собой дверь, он помедлил секунду. То, чего он ожидал, конечно, не замедлило произойти. В баре раздался взрыв хохота.
Порыв ветра сдул с крыши и метнул Макэлпину в лицо пригоршню снега, так что ему пришлось вынуть носовой платок и протереть глаза. Он шел по улице решительно и быстро и лишь один раз бросил взгляд на темную массу горы. Стоит себе на месте, куда ей деться. На улице Сент-Катрин, замедлив шаги, он увидел облитую лунным светом колокольню каменной церкви на углу Бишоп — вонзившийся в ночное небо снежно-белый конус. Одна мысль поглотила его: Пегги бросила Джексона. Вспоминая, какой близкой казалась она иногда в те минуты, когда он сидел у нее в комнате, он с надеждой подумал, что, может быть, ссора произошла из-за него. Тогда понятна враждебность к нему Джексона.
Вот и Крессент. Он оглядел переулок, пытаясь определить, не падает ли свет из ее окна на забор за домом, но с того места, где он стоял, понять это было трудно. Он вошел и, замирая от тревоги, негромко постучался. Ответа сперва не было, да и дверь впервые на его памяти оказалась запертой. Он снова постучал. На этот раз Пегги отозвалась:
— Кто там?
Вздохнув с облегчением, он тихо ответил:
— Это Джим. Еще не очень поздно, Пегги.
В щелке под дверью перед носками его галош прорезался луч света. Дверь отворилась. Пегги стояла на пороге в шелковом голубом кимоно, надетом поверх белой ночной рубашки. Под глазом у нее темнел синяк.