Любимая и потерянная
Шрифт:
Каждый вечер, вернувшись с фабрики, Пегги оглядывала комнату и с лучезарной улыбкой благодарила его за уборку. Начав свыкаться с мыслью, что он добровольно взял на себя роль прислуги, она теперь разве что застилала постель. Он решил, что она намеренно старается внушить ему отвращение. Тщательно выставляемая напоказ неопрятность была хитрым способом самозащиты. Пегги хотела убедить его в том, что она неряха. Но настоящие неряхи, говорил он себе, очень дотошно соблюдают внешнюю опрятность. Пегги же бравирует своей неряшливостью для того, чтобы его оттолкнуть.
Он обшарил всю комнату, рылся в ящиках и стенных шкафах, стремясь найти хоть крохи доказательств, которые могли бы подтвердить, что равнодушие к нарядам — лишь одно из проявлений ее мятежного неприятия действительности. Из нижнего ящика бюро, который он обследовал, стоя на коленях, он извлек сохранившиеся со студенческих лет серебряный браслет, шитую бисером старую сумочку и пару атласных
К ее приходу он готовил кофе. Пегги растягивалась на кровати, он, поднеся ей чашку, усаживался на стуле около бюро, закинув ногу за ногу, со своей чашкой в руках, и они болтали о всякой всячине. Пегги говорила, что он навеки покорил ее своим кофе. Все было очень по-семейному.
Иногда, когда Пегги ходила по комнате, он, не вставая со стула, обнимал ее и, прижавшись к ней головой, слушал биение ее сердца, а она не двигалась и ждала, покорная, но безучастная, и в конце концов ее напряженная неподвижность обескураживала его. Тогда Пегги улыбалась про себя.
Его привилегией было оставаться в комнате, пока Пегги одевалась к вечеру. Он не спрашивал, куда она пойдет. Не спрашивала и она, где он бывает. Каждый жил по-своему.
По вечерам он должен был являться к Карверам, чтобы обсудить с мистером Карвером свои статьи, и полагал, что с каждым таким посещением его положение становится все более определенным. Мистер Карвер помогал ему в работе. Они удалялись в библиотеку, подолгу сидели там вдвоем, и Макэлпин напускал на себя такую деловитость, что Кэтрин не решалась им помешать. Теперь мистер Карвер стал не просто мистером Карвером, но издателем, а Макэлпин — журналистом, состоящим у него на службе. Он приготовил план объединенных общей темой трех статей. Каждая должна была представлять собой рассказ о потерянных европейцах, людях, одержимых стремлением отрешиться от своей индивидуальности, раствориться в толпе, стать безыменными частицами большой машины. Для иллюстрации основного положения он собирался каждую статью посвятить одному человеку, одному из потерянных. Мистер Карвер пришел в восторг и от замысла и от трактовки и высказал несколько дельных суждений.
— Сделайте их полнокровными людьми, Джим. Оденьте схему живой плотью, и успех вам обеспечен, — говорил он.
Потом они выпивали по рюмке виски, и мистер Карвер заводил речь о подледном лове. Недели через две, говорил он, ему удастся выкроить свободный уикенд. Когда около полуночи они возвращались в гостиную, Кэтрин там уже не было. Ей надоедало ждать, и она уходила к себе в спальню, не дождавшись их.
На Крессент-стрит он возвращался как домой; здесь ожидали его работа, любовь, счастье и мечты, в которые он погружался, когда, сделав перерыв, ложился на кровать — это бывало часа в четыре — и, сложив щитком ладони, прикрывал ими глаза, чтобы дать отдых зрению, утомленному работой в плохо освещенной комнате.
В мечтах этих Карверы не сразу узнавали о его романе. Он не мог вечно держать его в секрете от Кэтрин и ее отца, но оставлял себе про запас небольшой резерв времени. Резерв нужен был им с Пегги, чтобы подготовить переход из мира темных, предосудительных связей к знакомству с Карверами. Пока что они не были готовы к этому, и он боялся, что лишится места в «Сан», если Кэтрин преждевременно узнает о его скандальной, по ее понятиям, любви к такой особе. Но когда бунтарство Пегги пойдет на убыль, они смогут показываться вместе.
Так он готовился в своих мечтах сломить ее и переделать, не замечая, что именно против этих-то его деспотических стремлений она и восстает, инстинктивно отстаивая свое право быть такой, какая она есть. Он представлял себе, какой она станет после того, как сдастся. Он познакомит ее со своим другом Солом Блюмом, врачом-гинекологом. Макэлпин заходил к нему, когда приехал в Монреаль, но в это время Сол был в Нью-Йорке. Джим не знал человека умнее и добрее, чем этот маленький круглолицый еврей с большой плешью, окаймленной узким венчиком волос. Они выпьют втроем по коктейлю, и умница Сол ему скажет: «Да, в ней есть то редкое и присущее лишь детям свойство, которое так ценили в людях китайские мудрецы. Она порывиста и непосредственна, всегда делает то, что велит ей сердце, не раздумывая об обстоятельствах и последствиях». В тот же вечер они пойдут в театр, и во время антракта встретят Кэтрин, и в первое мгновение всем им, конечно,
будет неловко. Но Кэтрин из чувства собственного достоинства пригласит их к себе домой выпить по бокалу вина, и Пегги познакомится с мистером Карвером. А мистер Карвер при своем уме и опытности не захочет выступить в роли человека, который платит служащим не за талант и труды, а за право подбирать для них жен; потому единственной его заботой будет выяснить, оказывает ли Пегги честь его газете и Макэлпину, и, разумеется, он не сможет долго оставаться нечувствительным к обаянию девушки. Не лишена пикантности будет и первая встреча с Анжелой Мэрдок, но, если он поговорит заранее с Пегги, все обойдется. Неодобрительное выражение, сверкнувшее в глазах Анжелы, когда старый Филдинг назвал имя Пегги, было, без сомнения, порождено уязвленной гордостью. Избалованную вниманием Анжелу не могло не задевать безразличие Пегги, и в этом-то все дело. Но если Пегги будет любезной и приветливой, то и Анжела отнесется к ней совсем иначе. В субботу он повезет ее знакомиться с отцом. Вот они подходят по тропинке к дому. Отец встречает их на пороге в парадном костюме. Он сегодня несколько умеряет поток своего красноречия, стараясь соблюдать достоинство, приличествующее человеку, сын которого сотрудничает в монреальской «Сан». Но сдержанность не в его характере, и он не устоит, когда оценит живой ум, простоту и утонченность девушки. «Славную девушку ты выбрал себе, Джим. В ней столько достоинства и обаяния, — восторженно шепнет он. — Она понравилась бы твоей матери. Отчего бы вам не пожениться, пока вы гостите дома?» И первая их ночь, когда они наконец вместе, как удивительно, невероятно, что рядом с ним в темноте лежит она и он касается рукой ее груди, ее шеи, затылка…Бешеное биение сердца прерывало его мечты, но он снова возвращался к ним, чтобы увидеть, как, запрокинув голову, закрыв глаза, она поворачивается к нему с полураскрытыми губами… Тут мечты его обрывались. Они всегда обрывались там, где оба они вступали в тишину и мрак слияния.
Глава девятнадцатая
Вольгаст часто зубоскалил с клиентами по поводу своей национальности. Им это нравилось. А для кабатчика нет ничего важнее, чем сохранить со всем городом добрососедские отношения. Никому из клиентов не приходило в голову назвать его пархатым пьяницей, чтобы унизить. Враждебность к евреям со стороны франкоканадцев также его не тревожила. Он лишь посмеивался. Французы, владеющие ресторанами и магазинами в восточной части Сент-Катрин, кипели злобой против вторгавшихся на их территорию разбогатевших евреев, не понимая, что тем самым выставляют себя на посмешище: злятся от зависти, а евреям это даже лестно. Если в бар наведывались французские спортивные обозреватели, милейшие ребята, или такой прославленный карикатурист, как Ганьон, они подшучивали вместе с Вольгастом и над его компатриотами, и над своими, а когда наступало время продлить лицензию, любой француз чиновник охотно шел ему навстречу.
Зато никто из посетителей «Шалэ» не воображал себе, что если хозяин бара еврей, то в его заведение может заявиться всякий, кого в другие кабаки не пускают. Такого оскорбления ему никто еще не наносил, думал он, никто до нынешнего дня.
Что ж, ясно: из всех кабатчиков в районе Пил и Сент-Катрин один лишь он, по мнению Пегги Сандерсон, не способен оскорбиться оттого, что она явится к нему с черномазым.
Вольгаст опустил рукава, застегнул манжеты и воротничок, снял с вешалки пальто, потом вернулся в туалетную комнату, чтобы надеть галстук. Вольгаст слышал, как Пегги просила своего негра проводить ее домой. Он вынул из кармана записную книжку, нашел телефон Генри Джексона и позвонил ему. Не вдаваясь в подробности, Вольгаст просто спросил, где живет Пегги. В ресторане компаньон Вольгаста Дойль играл в карты с Тони Харманом из парикмахерской напротив. Тут же сидела англичанка Энни, приятельница Тони, белокурая, хорошенькая девушка со скверными зубами, и злилась, как всегда, когда ее дружок проигрывал.
— Вы здесь присмотрите, ладно, Дерль? — сказал Вольгаст.
— Э! Э! Куда это вы таким франтом? — возмутился Дойль.
Но Вольгаст не ответил; он вышел из ресторана и стал медленно подниматься в гору, держа путь на Крессент-стрит. Он шел неторопливо и торжественно, с необычайно гордым видом, неуклюжий, грузный человек в дурно сидящей на нем одежде.
Медленно и широко шагая, Вольгаст твердил себе: «Я же просто хочу, чтобы все оставалось так, как есть. Что это, так уж много? Я имею право». Он был в смятении.
Сворачивая на Крессент-стрит, он вспомнил детство и белую лошадь, которую он так любил, когда был мальчиком. Он начал было подниматься по лестнице, ведущей к парадному входу, но тут же вспомнил: Джексон предупреждал, что войти нужно в нижнюю дверь. Вольгаст прошел через прихожую и постучал в комнату Пегги.
Дверь открыл Макэлпин. Сидя за бюро, он делал записи в своем широком и топком блокноте и пошел на стук, как был, без пиджака.
— О! — сказал он, пораженный появлением кабатчика.