Магия имени
Шрифт:
Через два года Эва неожиданно вернулась в Варшаву. Без мужа, с сыном Рышардом. Они вернулись навсегда. Что произошло у них с мужем, никто точно не знал. Они заезжали к нам раз или два, я видел однажды, как плакала мама, рассказывая что-то отцу. Увидев меня, она замолчала, но я успел услышать, как она сказала: «Эва ни в чем не виновата!» Эва купила дом на Мокотове, Рышард стал работать архитектором в какой-то частной фирме. Жизнь они вели, как я понял, очень уединенную, у нас бывали редко, что было довольно странно, принимая во внимание дружбу между Эвой и моей мамой, я ничего о них не слышал до самой войны. Ходили какие-то слухи и сплетни, всем было интересно, почему прекрасная Эва вернулась домой после двадцати лет супружества. Всякое говорили… Официальной версией стала в конце концов версия о победе аристократической семьи, для которой
А потом началась война и Варшаву оккупировали немцы. Отец находился в Англии, в штаб-квартире аковцев [7] . Я ничего не слышал об Эве и Рышарде до августа сорок второго, когда нам сообщили, что они оба арестованы за участие в Сопротивлении. Эва, говорили, давала деньги подпольщикам. Мама бросилась к немецкому офицеру, который жил на квартире у ее знакомых, просила его узнать, как и что. Их держали в городской тюрьме, мама носила туда передачи, еду и одежду, но так и не увидела ни разу ни Эвы, ни Рышарда. Да и были ли они там, неизвестно. Так и потерялись их следы.
7
Служил в Армии Крайовой, чья штаб-квартира находилась в Лондоне.
Отец мой погиб в сорок четвертом при бомбежке Лондона, мама умерла через два года после окончания войны, в сорок седьмом. До самого последнего дня она ждала отца, надеялась, что он жив. Война погубила миллионы людей, а судьбы выживших были так тесно переплетены с судьбами погибших, что война для них продолжалась еще долго, а может, так никогда и не закончилась. Мама часто плакала, перечитывая письма отца. Мы положили эти письма ей в гроб, а еще нитку жемчуга – подарок папы, когда он был еще женихом. Она сама попросила об этом.
Сестры, Гражина и Урсула, учились в частном пансионе, я в колледже Святой Катерины. Дом простоял пустым несколько лет. Я как-то заехал туда за документами, кажется, через два года после смерти мамы. Взял ключи у соседей, открыл дверь, вошел. Тишина оглушила меня – особая тишина дома, из которого ушли люди… Я остановился на пороге гостиной, оперся о косяк двери, закрыл глаза и, поверишь, Стах, увидел их всех – и маму, и отца, и Эву с Рышардом, смеющихся, радостных… Услышал звуки музыки – вальс Штрауса. Рышард подхватил Эву, и они заскользили по сверкающему паркету… запах смолы… трещат разноцветные свечи на елке… Эва протягивает Рышарду серебряную звезду…
Я плакал, как ребенок, не в силах сдержать слез в первый и последний раз в жизни. Рыдания рвались из меня, я забыл, зачем пришел, и бросился вон. Спустя некоторое время я написал дяде Стефану, брату мамы, что согласен продать дом.
Долгое молчание воцарилось в комнате. Два старых человека, чья жизнь была почти прожита, сидели, понурясь, вспоминая… Вдруг пан Станислав, сидевший у письменного стола, включил настольную лампу – щелчок переключателя получился очень громким, и яркий зеленый овал света упал на середину стола. Отец Генрик лежал с закрытыми глазами, сложив руки на груди. Гальчевского обдало жаркой волной страха. Он поднялся, подошел к дивану, нагнулся, всматриваясь в лицо друга. Тот открыл глаза и, увидев пана Станислава, улыбнулся:
– Не бойся, Стах, я живой! Ты забываешь, что у нас с тобой впереди важные дела. И пока мы их не завершим, даже и не думай ни о чем! А потом можешь тащить меня к своим врачам! История моя почти закончена. После колледжа я работал несколько лет в Африке от Красного Креста, а в пятьдесят восьмом меня послали с миссией в Мадрид, и я, естественно, постарался разыскать моих испанских родственников, сеньора Рикардо и Энрико. И удивительное дело, почти сразу нашел их. Позвонил, попросил к телефону Энрико – мне казалось, что это удобнее, чем тревожить сеньора Рикардо. Представился. Он, похоже, не удивился, сразу же вспомнил меня, пригласил к себе. Даже прислал машину, длинный черный довоенный «Мерседес», настоящий музейный экспонат. Он жил в средневековом фамильном замке, вернее, в южном крыле его, где были
газ, электричество, телефон. Роскошь дома поражала воображение уже в прихожей. Представь себе, Сташек, громадный холл с полом черного с белым мрамора, с высокими потолками, вдоль стен – старинные китайские шкафы, инкрустированные перламутром, люстра на массивной бронзовой цепи, в глубине винтовая лестница резного черного дерева, ведущая в верхние этажи, по обеим сторонам – высокие двери в комнаты, не двери, а произведение искусства. И запах – особый запах, присущий этому дому, – старого дерева, сушеных трав, воска и чуть-чуть тления.Энрико был моим ровесником, но выглядел много старше, как мне показалось, он удивительно походил на отца. То же смуглое лицо, черные запавшие глаза, ранняя седина на висках. Только бороды не было, да и значительности сеньора Рикардо тоже не наблюдалось. Сутулый, худощавый, заурядный человек… Признаться, я почувствовал разочарование. Сын Эвы и брат Рышарда ничем их не напоминал. Он рассказал мне, что сеньор Рикардо умер в сорок первом, когда Энрико было шестнадцать, а спустя два года он вошел в права наследства. Он много путешествует по свету, коллекционирует оружие, не женат. Как и отец, пишет книги по истории.
Мы беседовали в его кабинете, мрачноватой комнате, сверху донизу уставленной полками с книгами, старинными фолиантами, переплетенными в кожу, и современными томами. Я обратил внимание на наброски, видимо, цветными карандашами, в тяжелых старинных рамах: городские пейзажи – площади, кривые улочки, уличные кафе, соборы, – выполненные легкими летящими штрихами, полные радости и света.
– Это Рикардо рисовал, – сказал Энрико, и меня поразил его голос, глухой, полный такой неизбывной тоски, что у меня сжалось сердце. Он стоял у окна, спиной ко мне, смотрел на аллею старых лип, покрытых светло-зеленым молодым пухом. Был конец марта, день – серый, тусклый, в воздухе висела сумеречная морось, не то дождь, не то туман. Энрико молчал, всматриваясь во что-то за окном, а я подошел поближе к полотнам. Эти картины мог нарисовать только очень счастливый человек, они были полны света, радости и будущего… Рышард, улыбаясь, смотрел на меня с большой черно-белой фотографии на стене. Распахнут ворот белой рубашки, белый же толстой вязки свитер небрежно накинут на плечи. Он не позировал, просто сидел на скамейке под деревом в саду или парке, а кто-то, возможно Энрико или Эва, подошел неслышно и закричал: «Внимание! Снимаю!» Щелк – и готово! Мгновение остановилось. Навсегда.
И снова меня поразила удивительная красота Рышарда… и еще что-то… Свет! Да! Свет был в его глазах, улыбке, вьющихся волосах… Свет и радость. Я почувствовал, как защипало в глазах… Я не считаю себя сентиментальным человеком, в Африке я попадал в переделки, которые требовали от меня известного мужества и твердости, а тут ничего не мог с собой поделать… «О жизнь, – грустно думал я, – как же больно ты бьешь!»
– Прекрасные рисунки, – сказал я, прерывая тягостное молчание.
– Мой брат был необычайно талантливым человеком, – ответил Энрико, не оборачиваясь. – Выдающимся художником и архитектором… истинным артистом! Иногда я думаю, что он был единственным человеком в моей жизни, которого я любил.
Признание это прозвучало неожиданно и смутило меня своей откровенностью.
– Твоя мать была очень красивой женщиной, – пробормотал я, испытывая неловкость. Он промолчал.
Мы обедали в большом холодном зале с высокими резными панелями темного дуба, увешанными картинами. Мужчины и женщины в старинной одежде строго смотрели на нас из тяжелых позолоченных рам. Оленьи рога на деревянных щитах, потускневшие гобелены, длинный стол, за которым когда-то сидели предки Энрико, испанские сеньоры с неистовой, горячей кровью, – все было как десятки, а то и сотни лет назад. Время, казалось, здесь остановилось.
От сердечности, с которой Энрико встретил меня, не осталось и следа. Он был холоден и сдержан, и я невольно сравнивал его, теперешнего, с мальчиком из далекого тридцать пятого года, каким я его запомнил, – драчливым, страстным, полным ревнивой злости…
Мы говорили мало, он – о своих исторических изысканиях, я – об Африке. О Рождестве в Варшаве никто из нас не вспоминал. И лишь под конец обеда Энрико сказал, что одним из самых счастливых воспоминаний его детства является воспоминание о Рождестве далекого тридцать пятого. Он помнил детали, каких не осталось в моей памяти, – убитого кабана на снегу, а вокруг него кровь…