Маленькая хня
Шрифт:
Чтобы не идти на корму, у Машки имелись четыре уважительные причины:
1) шел дождь со снегом;
2) дул ветер;
3) море было неприятного черного цвета;
4) идти на корму было стремно.
Но я-то верю, что Машка отнюдь не сразу перевернула служебную помойку капитана за борт. Она, девушка сообразительная, сначала экспериментально скомкала верхнюю радиограмму и выбросила комок в непогоду, проверяя направление ветра. Комок был подхвачен стихией и унесен черт знает как далеко от борта — если б человек, то и не спасли бы. Только после этого Машка накренила всю мусорку, но тут ветру что-то взбрело, он двинул как-то снизу и анфас, надул корзину что твой Брюс — грелку, и корзина вылетела из рук буфетчицы прямо в море, где и затонула. А значительная часть белоснежных капитанских секретов разлетелась по всему
Все, что нашла, Машка смяла и выкинула в море, но часть бумажек долетела до верхней, навигационной палубы, поприклеившись к радарам и к лобовым иллюминаторам моста, где в тот момент находился капитан, пережидавший уборку своей каюты. Когда продрогшая как цуцик Машка вернулась за пылесосом, мастер уже был в каюте и ждал.
— Ты куда мусор выбросила? — спросил он добрым голосом.
— А че? — призналась Машка.
— Лодырина ты хуева, мать твою, — сделал он замечание и почти ничего не добавил, кроме, разве, того, что «таких дебильных буфетчиц у него ни в жизнь не было».
Машка не была дебильной. Она школу закончила почти с серебряной медалью. Стихи, опять же, писала. Поэтому на «дебильную буфетчицу» обиделась смертельно.
— Сам дебильный, — сказала она, и уже умирая от ужаса, добавила: — Щас как вон двину пылесосом, — а потом, набрав воздуха, вспомнила вслух самое новое в своем лексиконе слово: — Пидорас.
— Что-о-о?! — недоверчиво переспросил капитан. Машка заворожено смотрела в его дрыгающиеся зрачки. «Все», — подумала она.
В подобные моменты каждый из нас балдеет от гибельного кайфа обреченности, который распирает диафрагму и требует всыпать бертолетовой соли в и без того катастрофичную ситуацию.
— Че слышал, говнюк поносный, — сказала Машка и, поджимая задницу, направилась к выходу, ведя пылесос за хобот и стараясь не ускорять шаг в ожидании от капитанской ноги неминучего, как минимум, поджопника.
Но расправы не случилось. И, что самое интересное, после ее ухода мастер, постояв столбом в полнейшем параличе мозга, опустился на привинченный к палубе кофейный столик и, вспоминая белую от ужаса физиономию Дэбэ, принялся ржать, восклицая между приступами неожиданного даже для него самою юмора: «Ну ни хера себе! Ха-ха-ха!!! Ой!! Ну ни хера себе! Пидорааааас! Ха-ха-ха! Нет, ну ни хера себе!». Свидетелем этого монолога стал второй радист, притащивший мастеру факсимильную карту погоды и застрявший в открытых дверях при виде неординарного зрелища.
Действительно: все-таки смеющийся и матерящийся индивидуум более привычен глазу в компании хотя бы еще одного индивидуума, который бы, например, рассказывал тому, первому, что-то смешное; или хотя бы, например, в компании книжки, из которой индивидуум извлекал бы себе повод для смеха и восклицаний, подобных вышеуказанным. Но, кроме мастера, в каюте никого больше не было, а вел он себя так, как будто сидел в целой шобле шутников-юмористов, рассказывающих ему забавные случаи из жизни. Радист тихо постоял и ушел на два шага за угол, никем не замеченный, и только после этого, кашляя как старый бич, появился вновь, еще из-за угла начав орать: «разрешите?» и шуршать факсимильной картой погоды.
В общем, с пиявкой получилось вдвойне обидно: во-первых, мастер к тому моменту окончательно склонился перед высоким самосознанием буфетчицы и признал свою неправоту: все-таки девка — не матрос первого класса, ее и вправду никто не обязывал шляться на переходе, в дождь и ветер, на корму (хотя что тут такого), так что, стало быть, с лодыриной он зря. Во-вторых, хотя это продолжение «во-первых», капитан искал случая, чтобы извиниться. Но, как и любой мужественный человек, он был малодушен в мелочах, и случай никак не находился.
А уж после подброшенной в его тарелку пиявки и думать было глупо об извинениях. Тем более, капитан, обычно брезговавший пить из стакана, на котором видел на просвет отпечатки пальцев, действительно не мог жрать без малого семь дней. В этот период график его настроений менялся как атмосферное давление во время циклона: первые два дня он пребывал в глобальной мизантропии,
пугая своей злобной рожей вахтенных штурманов и матросов, когда поднимался на мост, еще три дня не мог видеть только буфетчицу, на шестой день он, озверев от голода, уже забыл о людях и ненавидел лишь окружающие его неодушевленные предметы, а на седьмой утих, сделавшись слабым, добрым и улыбчивым.Машка тоже уже хотела извиниться: про то, что пиявка упала в тарелку капитану сама, знал уже весь экипаж, но капитан мог быть не в курсе. А «дебильную буфетчицу» она ему уже и так простила.
Но как раз к концу седьмого дня капитан обожрался вареных с укропом палтусовых голов и слег с температурой по причине белкового отравления, как слег бы любой неопытный человек, выходящий из голодания без вспомогательного этапа протертых вареных злаков. Вообще-то сказать, что он слег, было бы неправильно, потому что основное время капитан проводил на своем персональном унитазе, выдавливая из себя каплю за каплей и тоскливо думая температурными мозгами, что вот так вот, каплями, из него сейчас вытекает жизнь. «Поносный говнюк, — вспоминал он почти без всяких эмоций, — и это совершенно справедливо».
Тут ледокол пришел в Анадырь, а экипажу выдали зарплату. Машка сходила в местный универмаг и неожиданно для себя купила там портативную печатную машинку «Ортекс» за 350 рублей. Дело в том, что денег у Машки появилось много, аж две арктические зарплаты, а это больше тыщи, и все равно надо было что-то на них покупать. С удивлением неся печатную машинку на ледокол, Машка решила, что машинка нужна ей для стихов и красоты.
Дня три Машка все свободное от работы и Анадыря время осваивала шрифт. Как раз к тому моменту, когда шрифт был почти освоен, буфетчицу посетила муза, вдохновившая ее на создание философско-поэтического произведения под названием
ОДА ГОВНУГовно! Вонючее созданье!Хочу в стихах тебя воспеть(однако надо бы успеть,пока такое есть желанье).Красиво ль ты?Боюсь, что нет.Хотя на ложе унитазаТебя, конечно, видно сразу —Каким бы тусклым ни был свет.Тебя встречаешь повсеместно.Хотя бы даже и в лесу —Идешь, любуясь на росу,И настроение прелестно,Но, наклонившись за грибом,Тебя находишь под кустом.То ты в подъезде,То — в лифте, а то —Короче, ты везде.Каким ты только ни бываешь:То вдруг колбаской замираешь,То круглым катышем лежишь,То, жижей вязкою скучая,Подстерегаешь пеший люд —Идут, тебя не замечая,А ты, конечно, тут как тут.Ты по характеру несносно:То мучаешь людей поносом,То, атомы свои скрепя,Наружу лезешь, разодравВладельцу задницу до шеи.Как ты противно, в самом деле!Все это поняли давно:Говно — оно и есть говно.И только я, свой лоб нахмуряИ тиху нежность затая,Скажу: говно! Тебя люблю я.С тобой, мы кажется, родня.Машка выдернула бумагу из-под каретки «Ортекса», прочитала оду и осталась ею очень довольна. Потом вдруг (это был единственный поступок, который она так и не смогла объяснить. Не считать же, в самом деле, за объяснение то, что она потом говорила. А несла она что-то совершенно кретинское, дескать, все хорошие стихотворения кому-то посвящены: про кружку — няне, про любовь — Анне Павловне Керн, так почему же это должно оставаться сиротой) снова заправила лист, прогнала его в начало и напечатала большими буквами: