Малые ангелы
Шрифт:
16. ЛИДИЯ МАВРАНИ
Девочка подошла ко мне, она шла прямо ко мне, не переставая меня рассматривать, остановив на мне взгляд, в котором сама чернота казалась прозрачной, в котором пылало нечто безнадежно напряженное, более раскатистое, чем крик, она продиралась через толпу, мы были окружены суровой чернью, мы были отделены друг от друга десятками мужчин и женщин, одетых в дырявые куртки и остатки пальто или в платья и поношенное грязное тряпье, казалось почти невозможным продвигаться вперед, такой страшной была давка, было два часа, солнце припекало, запахи рынка становились все тяжелее, гниение скоропортящихся товаров усиливалось, пыль прилипала к живым телам покупателей и дождем осыпалась на мертвые тела мертвых животных, которые в мясном отделе продавались в виде кусков, или ободранных и полуободранных остовов, или в виде упавших на землю и растоптанных кусочков мяса цвета землистой охры и джутового холста, мясо может принимать эти цвета, и здесь оно было именно таким. Дальше, под грязными шатрами, было выставлено старье, в основном утилитарного предназначения, инструменты и домашняя утварь, бесконечно изношенная и которую в последний раз чинили столетия назад. Продавцы назначали свои цены с горловым клокотанием, пронзительными голосами, которые пытались привлечь внимание клиентов своим скрипучим звучанием. Это многоголосие сопровождалось хлопаньем в ладоши, и паузы размечались ударами на импровизированных струнных инструментах, на крышках, бидонах и контейнерах, оно быстро надоедало. Толпе удавалось не обращать на все это внимание, она подчинялась другим правилам, она колыхалась независимым образом, вне всякого
Позади нас Варвалия Лоденко продолжала объяснять своим слушателям, почему необходимо удушить капитализм, положить конец обращению долларов и вновь установить всеобщее братство.
Лидия Маврани смотрела на меня безумными глазами.
Это была необычайно долгая минута.
17. ИАЛЬЯН ХЕЙФЕЦ
Летиция Шейдман влила в рот Вилла Шейдмана, своего внука, двойной стакан кислого верблюжьего молока, чтобы у него хватило мужества пережить свой расстрел, затем она отошла в сторону и вернулась к своему огневому посту. Другие праматери, среди которых была также Иальян Хейфец, подошли к осужденному на смерть и подали ему воды. Вилл Шейдман не отказывался, он принял их подрагивающие подношения: овечий спирт, кобылий спирт, поднесенный Иальян Хейфец, и снова сивуха, полученная в три этапа перегонки из верблюжьего молока. Жидкости переполняли края сосудов и текли у него по губам, орошая грудь, бедра и даже ноги. Горькие объедки заставили его закашляться, и после приступа икоты его вытошнило избытками йогурта на рубашку, которая была уже грязной до пояса. Старухи последовали тогда примеру Летиции Шейдман: вооруженные карабинами, они залегли в траву напротив него на приличном расстоянии.
Не будь напитка, Шейдман, возможно, увидел бы свое будущее в пессимистическом свете, но то, что он проглотил, начало действовать, и вместо того, чтобы сопротивляться или провыть свои молитвы или ругательства, он стал рассматривать окрестности с отупением алкоголика. Беззаботность фатализма расправила черты его лица. Он смотрел на все еще немного сероватое небо, он вдыхал запахи квашеного молока, смешавшиеся с запахами его тела и запахами одежды, источавшими тревожные испражнения и пот, и он зажмурил глаза, как новорожденный, или, лучше сказать, как если бы ничего более не имело значения. Возможно, под влиянием опьянения зуд, вызванный кожной болезнью, утих до такой степени, что на него можно было уже не обращать внимания, и он не обращал внимания, он не пытался себя расчесывать или гримасничать под путами, чтобы сбросить с себя мешающие ему узкие ремешки, которые натерли ему за ночь ключицу. Он с трудом двигался. Можно было увидеть, как он дрябло оперся о позорный столб, который поддерживал его в течение нескончаемых месяцев, пока длился процесс, и который уже с давних пор стал естественным продолжением его самого, вторым его позвоночником, негнущимся и гораздо более надежным, чем первый. Он слабо оперся о него и рыгнул.
Небесный свод с пригоршней облаков и двумя-тремя последними звездами был светел. Степь простиралась до
бесконечности, еще немного блеклая и монотонная от начала и до конца, но придающая всему изумительно эпический вкус к жизни и к вечному продолжению жизни. Невидимая птица влажно мерцала где-то между травой и слоистыми облаками, после нескольких порывов терпкого ветра все замолчало, и спустя мгновение появилось солнце, и потом оно взошло.Вилл Шейдман ждал сейчас приведения приговора в исполнение. Ему сказали, что это будет скорее на заре, чем на закате.
В течение многих месяцев он менял свою позицию, так что в результате принял на все сто процентов точку зрения своих судей и к концу совсем уже не пытался оправдаться или же отстоять для себя право на смягчающие обстоятельства. Напротив, теперь он полностью склонялся к мнению своих обвинителей. Когда он брал слово, то делал это более для того, чтобы облить грязью себя самого. Он признал, что предал своих родительниц и предал человечество в целом. В доме для престарелых «Крапчатое зерно» старухи измыслили для него судьбу спасителя, они дали ему жизнь, чтобы он осуществил то, чего сами они были уже не в состоянии сделать, вы дали мне жизнь, говорил он, чтобы я вновь поставил на нуль счетчики катастроф, вы желали, чтобы я придумал новые механизмы и вновь запустил парализованный маховик системы, вы бросили меня в мир, чтобы я очистил его от чудовищ, которые в нем процветают, но они высиживали, сшивали и воспитывали его не для того, чтобы он содействовал воскрешению врага и, разумеется, не для того, чтобы он восстановил машину капиталистического общества, те устаревшие механизмы, что служат несправедливости и приносят несчастье и действие которых в молодости, в их прошлом, старухам навсегда удалось остановить. И вот почему, говорил он, я прошу для обвиняемого самой крайней меры, которая только есть в арсенале высших мер наказания, накажите меня за вероломство, в котором, по вашему мнению, оказался виновен Вилл Шейдман, — настойчиво просил он, — вычеркните меня из числа вредителей, как если бы я сам был патроном патронов или главнокомандующим капиталистических мафиози, но в особенности они наказывали его за преступление против человечества, которое он совершил, заставив его пройти еще раз гнусный путь рыночного общества и снова испытать на себе иго мафии, банкиров и волчьих подстрекателей войны, я сознаю, что заставил человечество проделать путь назад к стадии варварства, сокрушался он, я восстановил жестокий хаос капитализма, я оставил бедных в руках богачей и их сообщников, в то время как человечество было уже на краю пропасти и почти вымирало и когда мы, по крайней мере, навсегда уже избавились от богачей и их сообщников, и он продолжал, за несколько лет я растранжирил века освободительных жертв и ожесточенной борьбы, и, наконец, просто жертв.
Популяции анонимных мучениц и неизвестных мучеников говорили голосами старух и отныне также и голосом Вилла Шейдмана. Все требовали примерного наказания. Он сам произнес себе обвинительную речь, которая исключала какое бы то ни было попустительство.
Я не заслуживаю того, чтобы меня прикончили киркой или утопили в моче, говорил он, быстрая казнь была бы слишком мягкой для того, кто ответствен за столь тяжелое и столь очевидное историческое безобразие, побивание камнями или расстрел были бы слишком мягким наказанием за преступление, которое я совершил, измыслите для меня что-то более мучительное, чем смерть, придумайте для меня нечто худшее, чем страдание от вечного раскаяния или скитания, заточите меня в ад и не дайте мне оттуда выйти ни под каким предлогом, и сделайте так, чтобы никто, до скончания века, пока не потухнет во Вселенной последняя звезда, не вздумал пожалеть обо мне.
Вот что он говорил и твердил в конце процесса, когда старухи предоставили ему слово, вот речь, которую он держал в то время, как его кожный покров все более и более видоизменялся, и был он привязан к позорному столбу и окутан собственными запахами жирового выпота, каловидных струй и мочи.
Старухи, которым было поручено приведение приговора в исполнение, разместились на расстоянии приблизительно двести пятьдесят метров. Они приняли позицию снайперов, стреляющих из положения лежа. С того места, где он находился, Шейдман угадывал бесцветные волосы, и ожерелья, и красные повязки, и шляпки, украшенные перьями, и жемчуг, который опоясывал череп некоторых из них, но он не различал лиц, которые скрывала трава. Далее, на многих юртах, лучи солнца оживили восхитительные мотивы. Шейдман видел также верблюдов, овец, что преспокойно паслись за спинами старух. По неожиданному сверканию он узнал металлическую пластину, которую Летиция Шейдман носила на лбу в дни шаманства или интернациональных празднеств и которая была на ней в доме для престарелых «Крапчатое зерно» в день, когда она начала вынашивать там своего внука. Потом он узнал карабин Иальян Хейфец и два ружья сестер Ольмес.
Было 10 июля.
Птица парила теперь над овцами и время от времени выхрустывала или высвистывала короткую песнь.
Потом раздался первый выстрел, возможно, то был почин Иальян Хейфец.
Они были далеко от озера Хевсгель, спрятанные за горизонтом и за необъятной протяженностью тайги, но водяные птицы могли залететь сюда, и в своем беззаботном поиске они также высвистывали очень короткую, очень чистую и очень красивую песнь.
18. ЮЛГАЙ ТОТАЙ
Среди животных, что присутствовали при казни Вилла Шейдмана, были жвачные, которые паслись вокруг юрт и с некоторым любопытством обращали иногда свои взгляды к столбу, на который Вилл Шейдман изрыгал их молоко, но в особенности была там птица с озера Хевсгель, из рода голенастых, игривого нрава, которая среди своих сородичей подвергалась критике за индивидуализм и которая в это утро развлекалась тем, что чертила небольшие круги над местом, где вершилось действие, и парила в высоте, зависая то над верблюдами, то над сестрами Ольмес. Ее хвостовые перья, по правде говоря, несколько хилые, разрушали элегантность ее силуэта, но все это было неважно. Она провела ночь подле небольшого болота, расположенного в четырех километрах отсюда, и алчно летела сюда скорее, чтобы удовлетворить любопытство, чем найти прокорм. Это был зеленолапый кавалер-самец, уже совершивший в течение своей жизни два перелета и, таким образом, уже осенью пересекавший наискось бесконечные земли Монголии и Китая, чтобы найти себе зимовку на берегах, покрытых средиземноморской желтой грязью, подле старых портов, некогда цветущих, но теперь затянутых илом и заброшенных, и вернуться затем в середине весны к пейзажам, которые он любил и где ему подобные избегали гнездиться, то были пустынные озера и высокогорная тайга — излюбленное место беглых каторжников, медведей с рыжеватой грудью, а также бродяг, навсегда покинувших руины промышленных городов. И так как в это лето он не завел себе подходящей подруги, то и решил попутешествовать и провести июль месяц на высоких плато, прежде чем опять отправиться в сторону реки Меконг или реки Перл. В мире зеленолапых самцов и гончих кавалеров этот голенастый был известен под именем Юлгай Тотай.
Он услышал, как рыкнул карабин Иальян Хейфец, и сразу же осколок дерева задел щеку Вилла Шейдмана. Сестры Ольмес выстрелили вслед за тем без промедления, потом снова раздался залп, в котором смешались выстрелы Летиции Шейдман, Лили Юнг, Соланж Бюд, Эстер Вундерзе, Сабии Пеллегрини, Магды Тетшке, а также других многовековых старух, личность которых трудно было установить из-за скрывавшей их травы, впрочем, не такой уж высокой, и, наконец, последовал последний разряд — одиночный выстрел из ружья Наяджи Агатурян. Пули прогудели в нескольких дециметрах от осужденного, который более не двигался и не икал, сознавая, несмотря на явное опьянение, что переживает в этот момент нечто незабываемое.
Юлгай Тотай отлетел немного на запад, потом очень медленно привел в движение крылья, скользя и планируя по все сужающейся спирали и притормаживая в полете, чтобы казаться неподвижным в открытом небе. Он научился летать таким образом, совершенно не свойственным представителям его вида, наблюдая за движениями сарыча и приспосабливая их к своему весу и фигуре. Он задержался над Лилией Юнг и услышал, как она задавала вопросы куда-то в сторону.
Старухи извлекли из ружей еще горячие замки и муфты, они все еще оставались лежать в так называемом положении лежачего снайпера, но все они, казалось, были смущены тем, что не попали в цель, и колебались, прежде чем снова открыть огонь. Под ноздрями у них чернела копоть от пороха, смешанная с запахом молодого абсента и устойчивой вонью, исходящей от мочи овец и верблюдов, которые в течение долгих месяцев спали каждую ночь в том самом месте, где теперь лежали они.