Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Внутри моих снов, Дондог, вот где мы находимся.

Она произносила это очень жестко, бросая на меня взгляд, в котором не было педагогической выдержки ни на йоту, взгляд отрицающий, словно мое существование не имело более ни малейшей значимости, словно моя реальность была всего лишь очень грязной гипотезой.

Именно это мне и не нравилось в школе — уверенность, с которой в моем сознании разрушали малейшую достоверность всего сущего.

Сара Квонг добавляла:

— И когда я говорю моих снов, то я не имею в виду твои сны, Дондог. Я имею в виду только мои собственные сны, только сны Сары Квонг.

Вот одна из тех фраз, что не способствовали моему примирению со школой.

25. ВУЛЬФ ОГОИН

И поскольку мы заклинаем сейчас наши далекие воспоминания, почему бы нам не обратиться к первым дням моего существования, тягостные картины которого возникают передо мной каждый раз, как я начинаю рыскать в глубинах моей памяти. Увы, они слишком четкие, словно все это произошло вчера. Меня произвели на свет в страхе и хаосе, я появился, окруженный воющими старухами, и когда я говорю о появлении на свет или произведении на свет, то я говорю вполне продуманно, потому что речь идет о моем рождении, а не о чьем-либо еще, и, начиная с этой даты, которую лично я отмечаю как траурную, все стало складываться для меня плохо, разумеется, не всегда очень плохо, и с периодами, которые казались иногда менее катастрофичными, чем последующие, но все же в целом плохо и следуя курсу, который шел к наихудшему и к провалу, чтобы закончиться новой болтовней окруживших меня теперь старух, которой и замкнулся этот круг, набившим оскомину процессом, на котором мои праматери заседали в полнейшем составе и где в качестве раскаявшегося я должен был напрячь все свои силы, чтобы стать одного мнения с обвинением, что месяц за месяцем и год за годом увеличивало жестокость своей обвинительной речи, пока мне в конце концов не был вынесен смертный приговор без права обжалования, за которым немедленно последовало его исполнение, не содержавшее в себе никакого притворства, но которое, как мы уже видели, старухи не смогли довести до конца. Я же, однако, надеялся, что освобожусь наконец от бремени жизни и что меня почетно расстреляют в присутствии овец и верблюдов, там, где на земле остались одни лишь непосильные абстракции, непосильное небо и скупые пастбища. Мне хотелось испытать что-то иное, чем неудачу. Но мне было сказано, что ни в единый момент моей жизни не будут дарованы мне ни начало, ни конец, которых я вправе был ожидать. Это имело давнюю историю, уже с первой секунды своего пробуждения в этом мире я мог наблюдать за этим пугающим феноменом. Например, мое выбрасывание из подсознания. Без всякого перехода покинул я то латентное состояние, что служит таким приятным продолжением небытия, чтобы впасть в состояние ажитации, которое на протяжении всей жизни страшно и длительно предшествует смерти. Этот-то переход от одного состояния к другому и называют пробуждением. Оно произошло под аккомпанемент заунывных криков, которые испускали мои семнадцать, или двадцать девять, или сорок девять праматерей, чтобы во мне воспламенился дух, и чтобы

немедленно смог я искриться в судороге как живое существо, и чтобы, не теряя ни минуты, смог я ступить на тот путь, который они приуготовили мне. И когда я говорю о заунывных криках, то я не шучу, еще и сегодня, стоит мне упомянуть эти ритмизованные завывания и заклинания, как тотчас же я покрываюсь новыми наростами и влагой. Все мои производительницы хором пыхтели резкий речитатив, который накладывался на замогильную партию баса; Летиция Шейдман, которая с полуночи вошла в состояние шаманического транса, била в барабан, украшенный колокольчиками и бубенчиками в форме кобылиц с головой яка или головой молодой девушки-колдуньи, или в форме медведя. Рядом с Летицией Шейдман танцевали Соланж Бюд и Магда Тетшке и еще с полдюжины других старух, но именно эти две предстают в первую очередь перед моим мысленным взором. Со сверхъестественной силой они вышептывали меня из содержимого двенадцати подушек, в которых я был распылен, чтобы избежать еженедельного обыска, и они извлекали из небытия мою голову, и мои части сущие и несущие, и мои внутренние органы, надавливая при этом на мой мозг, чтобы проверить, достаточно ли он созрел и будет ли служить неколебимо их целям. Было восемь часов утра. Танец произведения на свет продлился всю ночь. В результате работы иглой сестер Ольмес я был покрыт рубцами и шрамами, которые разветвлялись на моих внутренностях, моих криптах, содержавших отходы продуктов пищеварения, и шли до основания твердых костей. Узорный шов, выполненный крученой шелковой нитью по всей поверхности моего тела, оставил на нем огненно-кислотные пятна, которые не рассасывались, но, наоборот, начинали разъедать кожу. И хотя я еще не до конца проснулся, я угадывал, что плоть моя будет приносить мне мучения уже в самом ближайшем будущем. Торжественные и мало мелодичные звуки, что издавали Соланж Бюд и Магда Тетшке или же еще Сабия Пеллегрини или Варвалия Лоденко, которые лезли просто из кожи вон, разрушили внутри меня защиту и смолистую скорлупу, за которой до сих пор укрывалась моя вполне безобидная смерть, обеспечивавшая абсолютно нулевой уровень моего существования и, признаемся, не делавшая ни мне, ни кому-либо еще ничего дурного. Но уже Сабия Пеллегрини вложила свою правую руку в мою грудную клетку, как это делают монголы, когда хотят положить предел животной жизни и превратить животное в пищу, и рука ее поползла; она вонзила ногти в источник моей смерти и ловко ощупала ее самые мрачные преграды, и ее загнутые крючком пальцы приблизились, чтобы свирепо ущипнуть мою смерть и уничтожить ее. Неожиданно, — и на этом закончилось мое пребывание во тьме, где до тех пор я покоился безбедно, — свет вспыхнул в моем черепе, и в это же самое время я почувствовал немыслимый ожог своего первого вздоха. Пошло, он идет! — прорычал кто-то. Шаманические удары посыпались с удвоенной силой. Зловонный газ разливался в моих легких и мучительно наполнял альвеолы, тысячи горящих жаровен обжигали мне бронхи. Я открыл глаза, я проживал свои первые картины. Платья и разноцветные фетровые шляпки склонялись и проносились надо мной, немыслимо старые старухи сжимали меня и укачивали, не давая мне выдохнуть, напевая свои устрашающие песенки и танцуя свои пугающие танцы, моя бабушка Летиция Шейдман улюлюкала, как сумасшедшая, моя бабушка Соланж Бюд ревела замогильные слоги, моя бабушка Магда Тетшке протягивала ко мне руки и выла. Полагая, что миг был благоприятным, Варвалия Лоденко начала длинное перечисление заданий, которые я должен был выполнить, чтобы спасти эгалитарное общество и в братском порыве собрать обломки человеческого сброда, все еще скитавшегося то здесь, то там по планете. Я выдавил из себя воздух, который мне совершенно не подходил, пытаясь обрести пустоту, уже тогда сражаясь за право совершить нечто, что привело бы меня к успокоению пустотой, но жизнь уже снизошла на меня, и она уже действовала в моих легких, чтобы я снова и против своей воли ею наполнился. Страхи и боль были ужасны. Именно это и представляется мне теперь, когда меня просят опуститься в самые глубины моих воспоминаний или когда, например, вы спрашиваете меня о причине этой тоски по темному раю, которая сопровождает и не отпускает меня и которая всегда так или иначе находит на всех, кто действует и говорит в пространстве моих странных сказов. Я родился против своей воли, вы лишили меня моего небытия, вот в чем я вас обвиняю. Мое пробуждение было кошмаром, вот что также является причиной дурного состояния моего духа. Я не переношу звуков барабана Летиции Шейдман и не люблю снова видеть подле нее Соланж Бюд и Магду Тетшке, лагерных ее подруг и вечных соратниц, которые в сложном, ломаном ритме на счет семь, на счет два, затем на счет «тринадцать», поднимали свои тела, словно птицы, пытающиеся подражать другим очень тяжелым птицам, или словно ангелы, которым ничего более не остается, как извлекать выгоду из собственного поражения, чтобы завоевать всеобщее уважение. Вот из этого дикого действа я и вышел, здесь мой исток. Эти не ведающие смерти женщины дали мне жизнь, им я обязан всем, я и представить себе не могу, что можно быть столь неблагодарным, чтобы это забыть, и, когда я говорю эти женщины, я, разумеется, имею в виду вас, тех, кто велел своим ружьям нацелиться на меня, не изрешетив при этом меня пулями; и все же, каким бы ни был мой долг по отношению к ним, я не могу простить вам ни эту первородную минуту, ни судьбу, которую вы авторитарно мне навязали, в то время как сам я не желал ничего иного, как почивать там, где я был, а это значит нигде, вдали от всякой истории. Я вспоминаю без всякой радости о своей первой секунде и первой минуте. Я присел на задницу, покрытую страшными язвами, испытывая ощущение, словно я горю. Кожа на мне отставала и удерживала меня до смешного плохо, я уверен, что моя дерма развевалась вокруг меня плохо сшитыми полотнищами, висящими ремешками, страшной и болезненной бахромой. Вы надели на себя по этому случаю ваши самые красивые платья, украшенные вышивкой, старинные свадебные платья и старые траурные плащи, рукава которых истлели в ваших сундуках уже столетье назад, и мне казалось, что моя кожа не только сучилась где-то вне меня, но находила также свое естественное продолжение в этих тканях, чей запах ячьего жира и кочевьих нечистот и сейчас туманят мне ноздри и приводят в уныние. Мне казалось, что физическая граница между мной и вами никогда не существовала и не будет существовать никогда, и что я был только случаем, случившимся с вашей физической совокупностью, с вашим коллективным бытием, и что в самое ближайшее время, то есть с момента конца моего существования, я присоединюсь к вашей массе и затеряюсь в ней. Эта перспектива заставила меня взвыть от ужаса, но вы не придали этому никакого значения, и к тому же, я думаю, голос мой не обладал еще, возможно, в то время достаточной силой, чтобы дойти до вас. Пошло, — сказал кто-то. — Скоро он закричит!.. Пошло, пошло!.. Громче, барабан!.. Бейте же в барабан!.. Когда я говорю кто-то, я не знаю, о ком идет речь, я знаю только, что это не могла быть Варвалия Лоденко, потому что в это мгновение она сбрасывала в мой родничок политические инструкции, которые дополняли те, что были уже до того тысячи и тысячи раз выгравированы в воскообразном составе моего разума и которые теперь надо было магическим образом привести в движение, чтобы, начиная с моих первых самостоятельных порывов, я был направлен по пути, заранее предрешенном вами. Через полминуты другие столетние и бессмертные пришли на помощь Варвалии Лоденко. Там были заведующие идеологическим фронтом Катарина Землински, Эстер Вундерзе, Элиана Бадраф, Бруна Эпштейн, Габриелла Чеунг и еще с дюжину других праматерей того же свойства. Восхитительный шум проник в меня сквозь костные лабиринты уха, имплантированные мне в череп. Что-то упорядоченное вдруг отделилось от него, некая связная речь, хриплые голоса старух, что вновь подводили итог обществу, которое их поколение создало и консолидировало повсюду на планете и в трудные часы поддерживало с такой восхитительной самоотверженностью, что даже камни руин в конце концов уже не могли оставаться на месте. Надо мной вырисовался тесный свод, состоящий из горячих дыханий, артрозом изуродованных рук и суровых, изборожденных морщинами физиономий. Ткани всех сортов поднимали вихрь, пыль отражалась в звуковых волнах, исходивших от старческих ртов. Их речи описывали до- и постреволюционную реальность, реальность мировой революции, и они обрушивались на меня, словно град. Я воспринимал все это, эти фразы, эти горловые звуки, что входили в детали мировых катаклизмов, и мгновение за мгновением мое собственное понимание ситуации улучшалось. На самом деле мои праматери довольствовались тем, что повторяли то, что уже было надо мною произнесено в течение долгих месяцев вынашивания, когда я зарождался в массе кусочков, лишенный всякого движения, в глубине старых кроватей дортуара, или же между волосяным матрацем и наматрасником, или же в тайниках перин и наволочек. Теперь же информация выдавалась мне огромными порциями. И мне не надо было думать, чтобы усваивать ее. Мгновенно понимал я инструкции, которые надиктовывали мне голоса, и цифры, в которых они описывали мир. Итог был такой, что способен был лишить всякого мужества. Люди представали теперь как разреженные частицы, даже не сталкивающиеся между собой. Лишенные всяких убеждений, они странствовали на ощупь в потемках, не способные отличить свое собственное несчастье от крушения коллективной сообщности, так же, как и я, не видя более различия между реальностью и воображаемым, смешивая беды, происходящие от дурных последствий старой капиталистической системы, с результатами нефункционирования системы некапиталистической. Отныне старухи упорно хотели переложить будущее мира или по крайней мере его ось на мои плечи. Они велели мне умыться и отфыркаться, выбежать затем вон из дома для престарелых, миновав при этом все пропускные пункты, и так бежать сквозь тайгу прямо до столицы, а затем сделать все, чтобы устранить всех ответственных, последних еще находящихся у власти людей, — возможно, даже сократив их при этом на голову, как настаивала Варвалия Лоденко, — и затем они сказали, что я могу импровизировать, в зависимости от обстоятельств, и углублять революцию, пока в ней снова не восстановится хоть какая-нибудь динамика. Вот что они мне велели сделать, пока еще последние обломки человечества не превратились в неосязаемый прах. С грехом пополам я встал. Я чувствовал на себе шаманические руки старух. Их пальцы шаманок пытались придать форму тому, что во мне еще не получило формы, я нуждался в детстве, и они слепили для меня эрзац детства, мне нужна была беспечная юность и мечты, и они вложили все это в меня с магическим ревом ошеломляющей насыщенности, каждый рев равнялся двум тысячам четыреста одной картине сновидений и тремстам сорока трем дням беспечного ребячества. Ткани, из которых была сделана одежда шаманок, навевали воспоминания о прогорклом масле и чае со сбитым маслом, о вымени самки яка и о бедном кочевничестве, и я чихнул. Этот шум вызвал волну ликования, он означал, что я стал независимой личностью. Затем я бросился к окну, рассекая толпу перевозбужденных матерей, которые горланили слова прощания и революционные лозунги. Я расталкивал фетровые куртки, брюки из монгольского шелка, ваши морщинистые, беззубые до самых ключиц лица, неожиданно радостные при виде меня, идущего, и оттого уверенные в будущем, и также неожиданно, я могу об этом сказать теперь по прошествии времени, ставшие поистине великолепными. Я набрал скорость, я выпрыгнул из окна, как вы меня к тому и призывали, и я пересек травянистую площадь, которую необходимо было пересечь, прежде чем добраться до наблюдательных постов первой линии лиственниц. Были еще и летящие навстречу и разбивающиеся о мое лицо пчелы, несколько стрекоз, слепни, кроме того, я грубо опрокинул тяжелую массу тела, которая хотела перегородить мне проход, без сомнения, то был Тарас Брок, инженер-ядерщик, который неудачно выбрал день, чтобы прийти приударять за Розой Матросян, потом я опрометью пустился на северо-запад, где, как вы меня убеждали, находилась столица. Я углублялся в лес, в лесные поросли, богатые красной брусникой и пометом белок и лис, на тропы, по которым ходят одни лишь медведи, в старый непроходимый лес, где деревья-исполины обрушиваются лишь через сотню лет после своей смерти. Бег и одиночество меня успокоили. Было уже полдесятого утра. Я бежал не останавливаясь и вдыхая не больше, чем мне было необходимо, чтобы не опьяниться смолой и суметь устоять перед искушением отрешенностью, наслаждениями политически мало продуктивными, которые представляет жизнь отшельнику в тайге. Таким образом, я все же был послушным вашим заветам в те моменты, что непосредственно последовали за началом. Я не снижал ритма ни днем, ни ночью. Я измерял течение времени последовательностью двенадцати полных лун. Тайга была пустынной. Теперь она прерывалась все чаще и чаще, уступая место пустошам, которые иногда простирались на тысячи километров. Дороги и населенные пункты стали более многочисленными. В большинстве городов, которые мне пришлось посетить, можно было встретить деградировавших мужчин и деградировавших женщин, погруженных в тяжелую нравственную летаргию, но чаще не было никого. Улицы поражали своим молчанием, ненаселенные дома выстраивались в линию, бродяги прятались в свои тайники и не отвечали на призывы. В переводе на наш язык скажем, что здесь никогда не происходило массовых манифестаций. Потому что сами массы исчезли. Двуногая, лишенная оперения популяция растворилась в пустоте. Я оставался на телефонной связи с моими бабушками. Они снова взялись за оружие и создали бронетанковую милицию, которая разбойничала на территориях, расположенных между Колмогорово и Ванкувером, задавшись целью восстановить уровень политической грамотности в тех очагах населенности, которые еще пощадило небытие, но поскольку они никогда не встречали кого-то, на ком бы они могли проверить свою бдительность, то они задумали теперь прийти в столицу и посмотреть, насколько мои реформы изменили всеобщее положение дел. Я пытался их от этого отговорить, потом они узнали, что я восстановил капитализм, и в этот день они мне объявили, что возбудили против меня дисциплинарную процедуру и что мне не избежать всей строгости народного суда, а затем они резко оборвали разговор. Некоторые из них после восстания в «Крапчатом зерне» пребывали уже в эвтаназии, другие без конца пробегали с одного конца на другой необитаемые континенты, географические и социальные контуры которых казались уже неразличимыми. Часть из них во главе с Летицией Шейдман взяла курс на столицу, чтобы меня схватить. Оставшиеся ожидали меня в том самом месте, где заседал трибунал, не слишком далеко от центра мира, в прибрежных районах озера Хевсгель. Ожидая предполагаемого прибытия исправительного поезда, который мои бабушки зафрахтовали для меня, я подводил итоги своей деятельности за протекшие десятилетия. Мне было легко занять самые высокие посты. Поскольку абсолютно ничто более нигде не функционировало, конкуренция между честолюбцами потеряла в конце концов свою остроту, и даже лентяи утратили вкус к продвижению по административной линии и к орденам. Апатия охватила и правительственные сферы, достаточно было открыть дверь и усесться в кабинете, чтобы завладеть тем, что когда-то называлось властью. Именно в этих условиях я и подписывал декреты, которые восстанавливали частную собственность и эксплуатацию человека человеком, а также другие мафиозные мерзости, которые, как мне казалось, способны были еще вновь запустить машину коллективизма и способствовать
восстановлению перманентной революции. Я признаю здесь еще раз, что это было рискованное пари и гибельные декреты. Что касается моей жизни в столице, то мне нечего более добавить. Однажды ко мне подошла собака и стала тереться возле моих ног, это было ласковое животное, откликавшееся на имя Вульф Огоин. Мы были друзьями в течение всего периода маразматических лет, что последовали за подписанием декретов, и если я говорю слово маразм, то это не означает, что я бросаю слова на ветер, потому что восстановление рыночной экономики, бывшее отвратительно смелым бегством вперед, и от которого я, по крайней мере, ожидал восстановления некоторых секторов экономики, не принесло улучшения никому. У Вульфа Огоина была жесткая шерсть, умный взгляд и, несмотря на выгнутый хребет, стать пастушеской овчарки, миролюбивой и нечистокровной. Каждый вечер мы отправлялись на эспланаду, которую освободили от обломков штукатурки, и все вместе наблюдали за заходом солнца, когда оно было, или напрягали слух, чтобы врасплох захватить шумы капитализма, пытавшегося реорганизовать свои торговые сети в столице. Я помню, с какой страстью и презрением Вульф Огоин обнюхивал книги, которые я читал на виду у пустого города, или кусочки бумаги, на которых напрасно я пытался просчитать, сколько времени прожил я до своего рождения и сколько времени мне еще осталось. Я помню его звонкий лай, белые клыки, его запах летом, его запах зимой. По моим подсчетам, во тьме я просуществовал двадцать миллиардов лет, сейчас мне сорок восемь, и за все это время у меня был один-единственный друг, Вульф Огоин. Когда Летиция Шейдман пересекла порог моей хибары, чтобы надеть на меня наручники, он ушел, не знаю куда, может быть, чтобы в одиночестве поселиться в районе Канала или где-нибудь еще. Я не знаю, смогу ли я еще когда-либо вернуться к этому черному небытию, однажды испытанному, или меня насильно запихнут в какое-нибудь другое место, и я не знаю, смогу ли я в этом другом месте снова оказаться вместе с моим другом Вульфом Огоином.

26. ЯЗАР ДОНДОГ

Или, например, та, что называет себя психотерапевтом и оставляет Эвона Цвогга, прежде чем подняться на верхний этаж, где она занимается Образовательным центром, копаться в течение часов в стопке черно-белых фотографий, которые она выкладывает на гладкий стол, всегда одних и тех же фотографий, одних и тех же снимков, не таящих в себе ничего нового.

— Я сейчас приду, Цвогг, никуда не уходи, — говорит она.

На потолке слышатся ее неровные шаги, кто-то передвигает цементные плиты, ящики. Затем воцаряется тишина.

Город неподвижен за окнами, зияющими пустыми глазницами. Когда дует ветер, красноватая пыль образует на земле подвижные и красноватые прожилки, считается, что это напоминает планету Марс. Небо порой столь ослепительно, что теряет всякий цвет. Ласточки тучами описывают головокружительные круги промеж зданий Канала. Они переругиваются в пронзительном крике в течение трех четвертей часа, затем внезапно улетают. Тишина снова воцаряется в комнате. Эвон Цвогг дотрагивается до фотографий, которые знает уже наизусть, тем более что речь идет о восьми отпечатках с одного и того же негатива, отличающихся друг от друга лишь контрастностью. Иногда та, что утверждает, что умеет лечить сумасшедших, спускается с верхнего этажа, открывает дверь и спрашивает у Цвогга, может ли он что-нибудь сказать по поводу фотографий. Цвогг пожимает плечами. Женщина выжидает минуту, затем она закрывает дверь и поднимается снова на верхний этаж. Она красива той сдержанно-небесной красотой, которой обладает большинство китаянок. На ней свободная одежда, вылинявшие джинсы в сочетании с джинсовой курткой и черным топиком. Перед тем как закрыть дверь, она обещает скоро вернуться.

Когда ласточки оставляют их в покое, а также в те дни, когда ветер не сильный, стрекозы влетают в окна. Сильное небесное свечение оказывается той причиной, по которой не всегда удается восхититься их грацией. Часто они, скажем, синего цвета, синего, тяготеющего к сине-бирюзовому. Некоторые из них зависают над фотографиями перед Эвоном Цвоггом, трепеща крылышками. Случается, что от нечего делать Эвон Цвогг ловит одну из них и съедает.

Немного позже, в этот же день, я проникаю в почти пустую комнату, где Эвон Цвогг грезит во сне, и когда я говорю я, то имею в виду прежде всего Язара Дондога, в чем открыто сразу же и признаюсь. Я сажусь рядом с ним в кирпичную пыль, в ржавчину, в марсианскую пыль, посреди останков стрекоз. Мы знакомимся. Спустя мгновение я рассказываю ему о Магги Квонг.

— Психотерапевтша? Ты живешь с психотерапевтшей? — изумляется Эвон Цвогг.

— Нет, — говорю я. — Не с ней. Ее зовут Сара Квонг. А я живу с ее сестрой Магги. Мы продаем овощи на рынке.

Успокоившись, Эвон Цвогг перемешивает фотографии, лежащие перед ним в ожидании, он выбирает одну из них и приставляет к ней свой потный палец.

— Ты видишь, это то, что было когда-то. Это мой дед.

В свою очередь я склоняюсь над фотографией. На помятой бристольской бумаге снежный пейзаж по ту сторону железной дороги и трое мужчин, двое из них одеты в рубища, бывшие когда-то штатской одеждой, и еще один, закутанный в лохмотья военного костюма, неуверенно грозящий им ножом. Действие может происходить где угодно и в какую угодно эпоху.

— Который из них?

— Который что? — вздрагивает Эвон Цвогг.

— Твой дед? Из тех троих, который из них?

Эвон Цвогг напускает на себя раздраженный вид. Он складывает все фотографии в стопку и переворачивает их, чтобы я не смог больше ничего увидеть. Пальцы его дрожат. Я не знаю, как восстановить то, что могло бы быть между нами.

— А ты, — говорит он с неожиданной горячностью. — Из нас двоих ты который?

27. РИТА АРСЕНАЛ

Несколько данных перед началом визита, несколько цифровых ориентиров. Моей смерти сто миллиардов лет, и в этом она похожа на смерть всех и каждого, а моей жизни сорок восемь; я уже говорила здесь и где-то еще, что не знаю, имеет ли все это какой-либо конец, и сколько времени надо бежать, чтобы его достигнуть. Есть и другие цифры. Сосны, лиственницы, пихты, что нас окружают, имеют высоту от тридцати четырех до пятидесяти семи метров. Муравейник, перед которым мы сейчас стоим и который кажется опустелым, на самом деле таковым не является, простирая свои подземные ходы на расстояние в тридцать метров. Их разветвления позволяют муравью незаметно пройти через совокупность всех интересующих нас развалин. В этот момент температура в подлеске доходит до двадцати четырех градусов, но зимой термометр опускается до минус сорока, в окрестностях до минус пятидесяти. Молчание тогда становится хрустальным. Лес кажется абсолютно мертвым отсюда и до реки, которая в течение пяти месяцев полностью лишена движения подо льдом. Млекопитающих здесь не так много, как было когда-то, под когда-то я имею в виду момент, когда началось восстание. Несколько белок скачут в вышине в течение июля-месяца, иногда можно увидеть, как пробегает рысью лиса, но ни один вид не смог в достаточной степени генетически восстановиться, чтобы вновь обрести способность к размножению. Уже с давних пор волков и медведей можно встретить здесь только во снах. Когда я говорю можно, то не имею никого конкретно в виду. Еще несколько цифр. Восстание в доме для престарелых произошло двести или триста лет после мировой революции. Здание, которое в настоящее время уже трудно разглядеть, когда-то давало приют приблизительно сорока старикам, в основном женского пола, чья сопротивляемость смерти не нуждалась уже более в доказательствах. Даже способность изображать бессмертие уже более не составляло предмета научных споров, без сомнения, еще и потому, что девяносто пять из ста процентов ученых к этому времени уже умерли. Столичный ветеринар посылал каждый год опросники, которые директриса заполняла с грехом пополам; дело передавалось служащим почты, когда они появлялись в этих краях, поскольку в то время еще существовала услуга этого рода. Группа почтовых служащих состояла из директрисы, лесничего, который в течение зимних месяцев разделял с директрисой ложе, и пяти горничных на все про все, среди которых обычно вспоминают мать и дочь, Людмилу Матросян и Розу Матросян. Предметов сохранилось мало, и они свидетельствуют об автаркическом бытии в атмосфере, преимущества которой заключались в том, что она была одновременно и заботливой, и лагерной. Помимо мебели и хозяйственного оборудования там был также фургончик, на котором лесничий ездил по семикилометровой проезжей дороге вокруг дома для престарелых. Легенда гласит, что машина сломалась во время манифестации, в день, когда отмечалось двухсотлетие со дня рождения Комсомола, организации, пользовавшейся большой популярностью у старух, и с тех пор она уже никогда больше не ездила. Здесь можно различить также остатки бесхозных вещей, вытолкнутые на поверхность земли растущими корнями гигантской лиственницы в западной зоне означенной территории: лес здесь уже отвоевал свои права. Другие цифры, на этот раз касающиеся относительной географической изолированности «Крапчатого зерна». В двадцати двух километрах отсюда существовала старая экспериментальная ферма с парниками, обогревающимися ядерным реактором, которую фермеры покинули сразу после того, как атомная сердцевина ядерного реактора начала оплавляться. Предприятие это закрыли во время восстания. Два инженера оставались там, чтобы обеспечить обслуживание оборудования. Это были мужчина пятидесяти двух лет, Тарас Брок, и специалистка в области физики Рита Арсенал, которую депрессия лишила всякой силы и которая проводила теперь, кажется, все свое время, сидя на ядерном резервуаре, на обжигающем бетоне, слушая гул расщепляющегося атома и проборматывая постэкзотические сказы, закрыв при этом глаза. Тарас Брок совершал частые рейды в «Крапчатое зерно» под предлогом организации сеансов дезактивации. На самом деле он крутился в это время вокруг Розы Матросян, и в самый день восстания он принес ей корзину красной брусники, намереваясь тем самым заставить ее прекратить сопротивление, которое она всегда оказывала, как только речь заходила о сексе. Но теперь давайте начнем наш визит, который состоит из четырех частей, каждая из которых соответствует одной из четырех стран света. Можно также упростить дело, оставшись стоять на месте, например, у ствола этой сосны, возле пригорка, на который уже обращалось ваше внимание и который есть не что иное, как гигантский муравейник, что возник возле одного из счетчиков Гейгера, принадлежавшего когда-то Тарасу Броку. Здесь можно также увидеть заросший мхом пенек, который нам указывает, что мы прибыли на место руин, а не бог знает куда в тайгу. Представим на этом месте фасад. Перед нами находится столовая, коридор, кухня. Дортуар, в котором был зачат Вилл Шейдман, находился на втором этаже. Если мы напряжем воображение, то сможем представить себе Вилла Шейдмана, выпрыгивающего из окна и приземляющегося в самой гуще бегонии, там, где растет сейчас стрельчатая ель, он тут же проворно вскакивает и затем, тяжело оттолкнув Тараса Брока, начинает свой долгий бег на северо-запад. В кухне в этот день Роза Матросян уже разогревает подсоленный чай на завтрак. Корзина красной брусники благоухает на краю стола. На пороге дома Тарас Брок разложил инструменты для измерения уровня радиации, которые настроены так, чтобы издавать треск лишь в экстремальных ситуациях, например при приближении ядерного облака или в руках у Риты Арсенал. С утра уже было жарко. Вылупившиеся возле экспериментальной фермы кузнечики заполонили местность и явно выражали желание навязать свои представления о музыкальной гармонии миру. Тем не менее в это утро отнюдь не мутировавшие насекомые стали причиной гула. То были шаманические возгласы, помогавшие Виллу Шейдману извлечься из небытия, и шум рукопашной, что усиливался в помещении, потому что служащие, как всегда, пытались противодействовать намерениям старух. Вы видите здесь уголок, который Иальян Хейфец называла будуаром. Здесь на возвышении стоял телевизор, который не принимал никаких программ вот уже шестьдесят лет по причине возникших помех. Там, где вздрагивают сейчас колоссальные папоротники, сидела Иальян Хейфец, вороша воспоминания своей юности, события, пережитые ею во времена, когда она руководила обществом по международной борьбе с капитализмом. Роза Матросян присела как-то на корточки в этом углу, коврик под ногами у нее соскользнул, она неловко схватилась за этажерку, которая поддерживала телевизор, приемник упал ей на череп и раздробил его. Сегодня мы не увидим ни приемника, ни остатков диванов и кресел, которые помогли бы нам представить те тихие вечера, что протекали в этом будуаре. После того как обрушилась крыша, а за ней и второй этаж, строительные обломки еще долгое время портили пейзаж, но теперь и они исчезли. Дожди и тающие снега сместили остатки здания в сторону, ветер развеял летучую пыль, перегной отполировал руины, многие поколения деревьев стерли все следы. Дальше, за стволом этой лиственницы, из-под земли торчит основание лестницы, с которой Людмила Матросян была сброшена старухами и где ухаживающая за ними сестра сломала себе шею, так же как и директриса, что поднялась в дортуар незадолго до этого. Директрису встретил Комитет принимающей стороны, вооруженный огромными раковинами, из которых в иные времена извлекались звуки, и она тут же забилась ногами в конвульсии под кроватью дортуара, слева у входа, в луже мочи и крови. Шум сражения не покидал в этот день дом для престарелых вплоть до полудня. Обратите теперь ваш взгляд на мшистый ковер напротив этого пня. Вы можете различить косоугольную конструкцию, напоминающую второй муравейник. На самом деле это вторая стена. На эти кирпичи опустилась Рита Арсенал, когда после зимы, проведенной в одиночестве в напрасном ожидании возвращения Тараса Брока, она решила отправиться к дому для престарелых. Теперь по ночам это место фосфоресцирует. С момента смерти Риты Арсенал прошло приблизительно сто миллиардов лет, как и со времени смерти всех остальных, а жизни ее было в то время сорок пять или сорок шесть лет. Мы не знаем, где Рита Арсенал находится в настоящее время и в каком состоянии она пребывает. Наш визит окончен.

28. ФРИК ВИНСЛОВ

После шестисот восьмидесяти ночей ходьбы что-то изменилось на нашем пути. Атмосфера не была уже прежней. Все чаще и чаще мы натыкались на большие свитки обивочного материала, лежащие поперек дороги, которые мы должны были разрезать ножом или же прорывать руками. Некоторые утверждали, что то были полотна паутины, другие придерживались мнения, что все это нам просто приснилось и что если живые организмы и разложили подобным образом полотна такой ширины и плотности, то вовсе не для того, чтобы расставлять нам силки, и еще менее, чтобы нас задерживать, но исключительно для того, чтобы самим знать о том, что мы приближаемся и скоро войдем в их реальность. Вздор, — отрезал наш капитан по имени Брикштейн. — Просто мы проходим сейчас через фабрику тканей, — постановил он, — огромную фабрику, заброшенную столетия назад. Мы разрывали кливера, брамсели и вуали. Запах соленой пыли оседал у нас на руках, запах заплесневелой нити, запах смолы, брезента на наших волосах и одежде, запах коптильни, разорванных на куски широких полотнищ ткани у нас на губах. Мы отодвигались друг от друга, чтобы не пораниться, и каждый в одиночестве рубил невидимые плащаницы и протискивался сквозь их отверстия.

Так мы шли вперед, на ощупь, замедляя постоянно свой шаг, и руки наши были ободраны о жесткие фальцы ткани, как вдруг неожиданно посреди шестисот восемьдесят шестого дня сигнальщик оповестил нас о появлении огней. Час спустя наша собственная сетчатка подтвердила информацию.

Из абсолютной тьмы мы вышли в сумерки.

Не издавая криков ура, но с электрической искрой на самой поверхности нашей души, заставлявшей нас разговаривать и даже смеяться, мы оставили позади себя парусную мастерскую и шли, продвигаясь вперед, в серую мглу, и так вскоре мы прибыли в маленькую портовую крепость. Наша группа состояла теперь максимум из пяти человек: то были Жан Брикштейн, капитан, Метраф Храбрый, сигнальщик, Фрик Винслов, главный управляющий, наш шаман Наяджа Агатурян и Крили Гомпо, путешественник.

Мгновение спустя мы пересекли кривой двор, который был последним коридором земли, и, поскольку дорога обрывалась там, хорошее настроение нас покинуло. Остатки заходящего солнца окрашивали в фиолетовый цвет место, на которое мы вышли. Позади нас торчали пеньки обрушенных складов. Мы обогнули строительный мусор и, дойдя до края водоема, стали молча рассматривать разрушенные суда, навсегда погребенные в тине. Картина была ужасающего цвета. Устье ныне представляло собой одну лишь душераздирающую полосу грязи, а вдали, на расстоянии более километра, кружево первых волн напоминало рвоту.

Поделиться с друзьями: