Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Над Главной Выставкой Успехов Империи сияло незаходящее солнце. Знаменитые зеркала-уловители бриллиантовой огранки мощно возвращали ночи солнечный свет, и вечный день вечного лета застыл над пространством, равным по площади целой этнической провинции, — но составляющим всего лишь один из центральных секторов великого мегаполиса. Территория Выставки была вне подчинения вокзалам, она находилась на особом положении, пользуясь традиционной благосклонностью людей, приближенных к кесарю; круглые сутки в небесах над ее владениями армия невидимых аэростатов делала погоду, и глубокая, бесперебойная голубизна выставочного неба могла соперничать с голубизной вечности.

Выставка была отделена от мира сплошной, высотой в одиннадцать слонов, оградой из белого гракосского мрамора, имеющей с южной стороны единственный вход. Ко входу на Выставку от станции метро вела трехкилометровая аллея из трехсоткратно повторенных одинаковых исполинских фигур основателя Империи, которые, будучи водруженными на громадные, в форме кубов, светопрозрачные постаменты, словно таинственной силой удерживались в воздухе, давая материальную видимость неземного происхождения патриарха. Мерный ритм парения бронзовых колоссов, мистическая одинаковость их облика, неколебимость его даже в перспективе, точно и холодно рассчитанная ваятелями, безотказно настраивали на задумчивый лад неспокойные толпы нацменов. Выставка ослепляла великолепием входа, сочетающего пышность и дикость восточных деспотий,

и вход был бесплатным.

Сверху, из голубой бездны, струясь ровным звуком и затопляя просторы Выставки, изливалась специальная музыка для чувства общего наслаждения жизнью и высокой памяти с пользой прожитых лет.

Тела взрослых, детей и юношества, с пеленок прилаженные к братской скученности, неспособные содержать себя вне тесноты единочувствия, ступив на территорию Выставки, мгновенно растворялись в объемах золотого воздуха. Многие, чтобы попасть на Выставку, долгие сутки пересекали циклопические пространства Империи, жертвуя сном в неразберихе дорог. Но геометрически расчисленные горизонты магистральных дорог Выставки, металлический блеск параллельных каналов с ароматической водой, всё новые, безупречно прямые проспекты каменных зданий, в каждом из которых демонстрировался новый успех Империи; нескончаемые снопы позлащенных колосьев, застывших в фаллической боеготовности на фасадах, литых чугунных дверях, вкрапленные в орнамент фонарных столбов, завершающие колонны из черного мрамора, дающие форму скамейкам, урнам, телефонным будкам, дополнительным грузом втиснутые на плечи кариатид, одетых в форму морских пехотинцев, — и отдельные колоски, санскритской свастикой вживленные в оформление любой архитектурной детали; всё новые аллеи, разрешающиеся головокружительной белизной уходящей высоко в небо римской триумфальной арки, или ансамблем ажурных аркад и висячих садов, или внезапно пустынной площадью с зеркальным дворцом на краю и пугающим грохотом пустого бумажного стаканчика, — все это давало каждому почувствовать себя соринкой в сладостно-неумолимых глазах правды и вечности. Люди северного приморья, люди тундры, люди степей, люди центроземелья, люди южного побережья, люди юго-восточных гор, люди западных предгорий, люди субтропиков и люди пустыни, — люди без Бога или люди с карманным Богом для мелких просьб повседневности, — фигурки, одинаково обточенные для нужд Империи и все равно ей не нужные, лишенные хлеба, безъязыкие, одетые в синтетическое, почти бестелесные, — нескончаемой чередой тянулись взглянуть на золотое сердце Империи. Они недоверчиво и жадно ели, привычно теснясь к киоскам из оргстекла, в которых сияли наборы зубочисток, анилиновых молитвенников, наклеек на заплатки, щеток, календарей с Христом и публично раздетыми девушками, комплекты зажигалок и пузырьки с жидкостью от колорадского жука. Музыка киосков существовала отдельно от музыки с неба, не смешиваясь и не оскверняя ее; по берегам параллельных каналов эллиптические чаши, похожие на грандиозные саркофаги, переполненные каменными цветами и фруктами, в строгой последовательности, предписанной политическими культами Империи, чередовались с гранитными скульптурами священных птиц и зверей; по центральным аллеям Выставки красиво и вольно проносились на роликах купленные за деньги длинноногие загорелые юноши и девушки в ярких одеждах, олицетворяющие будущее страны; павильоны внутри были пусты, но величавая комфортность их запустения, благородная прохлада, музейный запах и блеск золотой пустыни паркета производили должное впечатление удовлетворенной любознательности и гражданского благоговения на привычных обитателей тесноты; просторные террасы перед павильонами были украшены бесполыми впередсмотрящими девушками в значении пуританских богинь плодородия; на гигантских фронтонах зданий, в канонизированных композициях, барельефно увековечивались основные героические сцены из мифологии Империи времен расцвета; тысячелетнее оцепенение Египта и упругая сила победоносного Рима слились в маске державы, насчитывающей всего сто лет, привычно ряженной в обноски чужих цивилизаций, — Империи, словно полоумной кокетки, прибавляющей себе благородства седых волос — и неуклюже молодящей свое мертворожденное тело; люди, раздавленные слепым вараном истории, не замечали грубо припудренных трупных пятен; истечение жизни на Выставке было не таким, как в зоне и на границе вокзалов, — оно словно бы намекало на целесообразность смерти зерна, дающего жизнь снопу золотых колосьев, — и, подъяв просветленные лица, люди видели сильных быков, застывших в каменном прыжке на фоне ясного неба, а выше их, наверху самого высокого здания, они видели обозримую со всех сторон мраморную девушку-родину с венком в прекрасной руке, — и белоснежные, с отливом райского жемчуга, облака Третьего Рима, — семь облаков, сработанных аэростатами для красоты контраста с небесной голубизной, — величаво плыли по кругу, копируя и закрепляя небесно границы Выставки.

А по границам земным, иначе говоря, на задворках Выставки, обитали звери для промысловой и любительской охоты. Они олицетворяли богатый мир фауны в Империи, где про них вспоминали, чтобы убить, а здесь не убивали и потому забыли. В загонах, возле сломанных сараюшек, корытца для корма были пусты, по оленьему навозу рыскали крысы, и ослепшие от бессменного света большие животные терпеливо пропускали сквозь свою плоть ровное течение непонятного для них времени.

Человек, девять дней преодолевавший путь на Выставку, снова вспомнил поезд и свое место с металлическим номером. Странно болело в груди: железные пальцы медленно, с вывертом, щипали испуганное сердце. В просвете между болью и болью человек отпускал силу мышц и глубоко вздыхал. Он стоял возле загона, держась за прутья решетки, и смотрел на марала. Животное лежало не шевелясь. Его тело умирало от бездвижности, лишая и отчужденности к своему составу. Посреди неохватных земель государства, несущих в чреве молчание отработанных жизней и залежи полезных металлов, и ростки новых полезных жизней, для которых в Империи заранее были заготовлены металлические отсеки, — под младенческим небом дряхлой, случайно растленной Империи, — человек прощался с животным. Он пожалел, что видит марала так близко. Отдаленное картинками детства и естественной средой обитания, животное застыло в представлении человека навеки красивым, свободным и несокрушимо сильным, — и не в личном воплощении, а как бы в извечном значении родового признака. И сейчас человек, как мог, пытался защититься от внезапно ясного понимания, что не существует отвлеченного благоденствия дружных теремковых зверей, а есть страдание конкретного, смертельно больного, навсегда покинутого зверя; жизнь не может прижиться в организме Империи, а ее видимость не рассчитана на обзор с близкого расстояния. Человек отвернулся.

Рядом с загонами торчал монумент «Космос». Природный космос в значении черной усмешки свободы и диких сюрпризов живородящего хаоса был счастливо удален от Империи, не подлежа витринному обозрению, чтобы уберечь среднего человека от разочарования его космическими изъянами; монумент «Космос» на неблизком расстоянии также был неуязвим своей размытой величиной, словно бы намекающей на тождественность величию истины, — но человек подошел непростительно близко.

Груда переплавленного металлолома в виде гигантского, сплющенного, вытянутого вверх треугольника, с маленьким блестящим треугольником на конце, долженствовала воплощать огонь, пыль и раскаленные газы хвоста ракеты — и сам космический аппарат, устремленный в просторы. Хвост прочно врос в асфальтированную площадку, не давая ракете ни одного шанса вырваться. Это было давно: Империя, упрочив державную власть на землях двух

континентов, решила покорить пространство по вертикали. Нужно было построить машину для космоса, и у миллионов животных была отнята сила, и миллионы людей лишились воды и хлеба, и земля, под насилием, выцедила остатки своей крови. Когда машина была готова, понадобился человек для машины. Он должен был обязательно происходить из людей центроземелья; кесарь и сановники были из центроземелья, все прокураторы и наместники были из центроземелья; рядовые центроземелья, утратив собственные черты, навсегда перешли в жизнь плаката, олицетворяя обобщенных подданных Империи, саму Империю в ее непрекратимом расцвете. И такого человека нашли, и нищая семья хлебопашцев много лет не знала, куда и зачем увезли сына, и когда уличный репродуктор сказал, мать рухнула в черный весенний снег, и потом она ползла к станции, и потом бежала вслепую, босая, валенки увязли в грязи, и кто-то впихивал ее в поезд, — и там, в тамбуре, ей все казалось, что вагон стоит, она снова рвалась бежать, ее хватали, удерживали, — но в главном городе Империи она осталась одна, и толпы выкрикивали имя ее сына, разделившего одиночество Бога, но не было на Земле существа более одинокого, чем его мать.

У человека болело сердце. Он присел на скамейку возле павильона. И увидел афишу. Сердце вырвалось из железных пальцев и ударило в горло. В павильоне экспонировалась трехтысячелетняя культура людей дельты. Афиша была преувеличенно будничной. Человек не поверил глазам.

Рассеянные по свету, люди дельты обитали и в Империи, но их словно бы не было; название этой этнической группы обычно заменялось официальным «нецентроземы», а улица, базар, университет, двор, школа, армия, кухня и подворотня бросали по-своему: черноротики, юр'oды. Неизвестно почему, достижения этой культуры были разрешены для обзора именно сегодня, один день, с семи до десяти часов вечера условного летнего времени; электронные часы на стене павильона громко сыграли вечерний гимн Империи, и человек вошел.

Механические куклы, наряженные почти что в настоящие одежды легендарного народа — ощущение подлинности обеспечивалось непритязательностью и простодушным невежеством зрителей, — исправно двигали ручками, вращали туда-сюда головками; толчками, с бесперебойностью завода, они перемещались в застекленных витринах, представляя священные обряды людей дельты; свадьбы и похороны на первый взгляд были чем-то схожи; церемониалы очаровывали реликтовой театральной патетикой; было много хозяйственных и бытовых сценок: наставление ребенку, сбор винограда, кормление козы; в домиках с игрушечной обстановкой сидели переписчики древних книг, аптекарь получал письмо, портной возвращал долг ростовщику, на декоративных ландшафтах с рекой из фольги, протекающей на границе между зеленым лесом из папье-маше и загрунтованным лиловым холстяным лугом с капроновыми цветами, — разворачивались батальные сцены; куколки трогательно разыгрывали наиболее известные, вошедшие в поговорку эпизоды своей эксгумированной культуры, трехтысячелетней своей истории, залитой кровью, проникнутой ужасами пленения, изгнания, вечного изгойства, — истории, просветленной величием исключительной жизнестойкости — генеалогической, повседневной; приравнивая прошлое к настоящему, куколки демонстрировали несломленную веру в таинство своего мистического назначения, — и коричневые, соответствующие масштабу, горы из коричневого пенопласта, с накрахмаленной, в блестках, ватой в значении снегов великих вершин, — довершали эпическую картину, где в качестве солнца сияла люминесцентная лампа шестидесятисвечового накала.

Помимо кукол культуру экспонировали экраны видеомагнитофонов, на которых мелькали сцены древности вперемешку с пропагандой современной жизни в дельте: взмахивал руками пророк, люди откупоривали разноцветные бутылки, непрерывно смеялись, плавали в голубых бассейнах, загорали, демонстрируя очень густые чистые волосы, пророк взмахивал руками, люди дельты откупоривали бутылки и, прежде чем выпить, долго, со значением, улыбались.

Оставалось пятнадцать минут до закрытия, когда у выхода из павильона человек увидел группку людей и детей среди них, одетых с элементами национальных деталей, какие были у кукол, — людей, говорящих на языке дельты, которого он не знал, но узнал сразу. Человек был человеком дельты, — так было написано в паспорте. Люди говорили плохо, не умея скрыть усиленную работу мозга, подбирающего малоосвоенные сочетания, но жесты хорошо говорили о том, что люди дельты с грустной радостью собирают всех несущих в себе зерна дельты, слышащих пение ее крови. Сердце человека пыталось увернуться от железных пальцев, пальцы настигали.

Что же я скажу этим людям? Что с самого детства отчаянно ненавидел их — жалких, нелепо сочетающих скорбную пришибленность париев с высокомерием сосланных на конюшню королей, — сумасшедших королей, источников веселья пьяных в дрезину конюхов? Они знают это, — именно за это они авансом выдадут мне свою любовь и жалость. Объяснить им, что значит брезговать своими родителями, собой? Они знают и это. Подойти молча? Но разве даже на расстоянии я не чувствую сил отторжения? Они никуда не исчезли. Всю жизнь я безотчетно избегал эти компании, где все — «наши», где любовь давалась с первого взгляда, в залог: наш. Наш: обиженный и обреченный, униженный и оскорбленный, оскопленный, ущербный, самый лучший: наш. О, эти заговорщические подмигивания — наперед знающих друг о друге все — сообщников вынужденного сосуществования! Да ничего вы обо мне не знаете. И что же делать, если меня непоборимо отвращают эти объединения инвалидов, — я ничей, не нужно мне костылей ваших. Наших?.. Ни наших, ни ваших. Я ничей.

Эти люди бессловесно почувствуют все и будут держаться со мной отторгающе аккуратно, как с самым чужим чужаком, — они будут очень, очень вежливы, а когда я отойду, снова залопочут свою молитву: не наши, не наши, ваши — не наши, наши — не ваши, наши, наши. И, может быть, вдогонку, для порядка, бросят: а чем ты вообще занимаешься? Что скажу им? Точнее, чт'o промолчу?

Я хроникер этой Империи. Язык бесшабашных центроземов — мой кровный признак, формула моего дыхания, состав моего тела, моя единственная надежда, ангел-хранитель, который защищает меня от хаоса отчаянья, животного страха, — дерзкий, гибкий, преисполненный молодого нахальства и пьянящей беззаботности транжир несметных богатств. Он не имеет никакого отношения ни к фальшивой короне Империи, ни к нарядам ее кесарей-временщиков (я хочу, чтобы дети получали двойки, путая их имена), — ни к тронам этих косноязычных истуканов, с неуклюжей наглостью украсивших их ворованными бриллиантами и, конечно, изгадивших, как бутылочные осколки, как все, к чему они прикасаются, — но если есть еще где-то незакабаленная голубизна неба, то этот язык имеет отношение именно к ней, к ее бескрайней чистоте и тому несказанному ее свойству, которое не может выразить сам. Видит Бог, я не выбирал эту судьбу, — выбрали меня — для чего-то, что я не знаю и, наверное, не могу изменить.

Или могу? — человек шел без дороги. Или могу? Какой соблазн — не лучшей, просто иной — судьбы! Для чего же тогда мне, дураку, были даны эти глаза, эти волосы, эти неожиданные интонации, так не похожие на те, что у людей с плаката? Для того ли, чтобы я, — на вопрос, знаю ли свой язык, — с непритворной гордостью идиота восклицал: какой еще «свой», да вы что! В иной судьбе я мог бы любить свою бестолковую, гортанную, бесчисленную родню, своих несметных, как у стародавних патриархов, детей, — Боже мой, как естественно и уютно было бы мне на широкостволой оси времени между предками и потомками! Да, мне выпало бы стать патриархом рода, род был бы для меня — нет, не «наш» — свой, до бесчувствия свой, свойский, как рука, — нет, зачем патриархом, — просто ребенком, вечным ребенком под защитой подолов своих старух, матерей, своих шестиюродных теток, просто теток, — садитесь все за стол, я так люблю вас, что не знаю об этом.

Поделиться с друзьями: