Месяц в Артеке
Шрифт:
Наступили минуты, когда оба остались наедине в соседней комнате, вмещавшей в себе всю прочую квартиру — и столовую, и гостевую, и вторую спальню. Здесь впечатлял шкаф, хранилище десятков папок, и еще фотопортрет Нади, на серванте, большой, почти в натуру.
Они вдвоем привстали у портрета, Наталья Дойдаловна и Миша где-то отстали; Николай Константинович пояснения продолжил шепотом:
— Мы приехали с ней из Ленинграда, там Надю снимали в документальном кинофильме, на Мойке — двенадцать, в последней пушкинской квартире. И ничего не предвещало, не замечалось ни малейших признаков, — заторопился отрывисто рассказчик, переходя к развязке. — Вернулись пятого-марта, а шестого утром после завтрака, когда стала
— Состоялось уже сто двадцать выставок? — сам он поторопился с вопросом, искренним удивлением помогая отвлечься собеседнику. — Факт, наверно, беспримерный. Я сам ведь ленинградец и завидую землякам: они опять увидят Надины работы… И что же, врачи не помогли? — неожиданно для себя он тоже перешел на шепот.
Николай Константинович вместо ответа достал записную книжку, открыл ее на закладке и молча дал прочесть запись, мелкую, но четкую. Пришлось быстро пробежать глазами:
«Диагноз. Дефект сосуда головного мозга — субархноидальное кровоизлияние — разрыв аневризмы вализиева круга…»
Николай Константинович отобрал книжку:
— Редчайший случай. На миллион рождений вряд ли приходится один, может быть, и много реже. Врожденный дефект, и никогда ничем он себя не проявлял. Врачи делали все возможное, в течение пяти часов. Но… область поражения была самая глубокая…
Разговор оборвали. Наталья Дойдаловна привела Мишу, и уже вчетвером они стали смотреть папки, взятые из шкафа. Он выбрал и взял с собой «Мальчиша-Кибальчиша».
— Биографию Нади я читал и помню: ваша дочь — январская, родилась тридцать первого числа. Будете отмечать ее дату, включите ваш «Волхов», я постараюсь показать в программе «Время» Надиного «Кибальчиша», — было дано на прощанье такое обещание.
И теперь, на «Салюте», картины памятного вечера у Рушевых подробно очертились в памяти.
Подсознание, ты тревожилось напрасно. Еще вчера он, Гречко, предусмотрительно пометил на календарном графике возле броской цифры «19»—день полета — маленькое «м».
И сегодня, только стали бы собираться к вечернему сеансу связи, он конечно же вспомнил бы, что дата связана и с Надей. А днем — что днем… График оказался не таким уж легким и спокойным, все пришлось отдать нескончаемой работе, мысли о земном привычно отступили в глубину сознания.
Гречко откачнулся от стены, вытянулся и напрямую, нырком, отправился за «Мальчишем».
Перед полетом их докучливо пытали журналисты: что сверх расписания берет с собою в дорогу экипаж? Алексей отрезал коротко: ничего! Объяснил: не для того шесть лет Госбанк тратил на него червонцы, чтобы он, Губарев, за пределами Земли отвлекался от работы. Крепко вымолвил. После Алексея сложно было признаваться, что вот он, Гречко, все-таки прихватил с собою несколько почтовых марок и еще… фантастику, для сверки, так сказать, на месте. Про Надин рисунок пришлось промолчать: могло сойти за перебор. Теперь на белый свет перед Лешей должен был появиться и рисунок.
Заранее, до позывных «Зари», они проверили микрофоны, прочую радиооснастку и заняли места напротив передатчика. Он достал приготовленного «Мальчиша» и показал его командиру:
— Рисунок Рушевой, взял у Надиных родителей. Обещал показать его отсюда нынче, в день ее рождения.
Губарев сосредоточенно прищурился, прищурился и промолчал, промолчал и посмотрел куда-то в сторону, отрешенно.
— Люблю ее графику, — добавил Гречко.
— Дай посмотреть, — отозвался Губарев и протянул руку. Взяв листок, он повернул
к себе «Мальчиша».— Мы вчера горевали с тобою об Орловой, — вольнее разгорячась, продолжал Гречко. — Не знаю, как тебе, а мне все еще не верится. Так переживал я, помню, и за Надю. Тоже самородок, и всего семнадцать лет… Представляешь, нынче меня к вечеру стало что-то отвлекать, а что и куда, я так и не додумал. Убедил себя только в том, что тревожит не работа. А это память мне сигналила про Надю и «Мальчиша». Так я иногда думаю, шестое чувство и Надю подгоняло: взрослей, мол, побыстрей, познавай, развивай уменье, твори, чувствуй, что срок отведен тебе совсем ничтожный. И она успела, оставила нам столько, что трудно и представить, я же видел ее папки. Совершила подвиг, подвиг для души, совершенно бескорыстный. Она, подвижница, достойна стать нашей гордостью. А с другой стороны — несправедливость бытия. И хочется противопоставить что-то, по-человечески закономерное слепой несправедливости…
Алексей выслушал его, не перебивая, но и как-то сумрачно. — Но что же все-таки… — процедил он и оборвал свой вопрос, покусывая губы. Помолчал опять и поднял «Кибальчиша»: — Лихой парень, у него все глазами сказано.
Гречко понял недомолвку и уже суховато, сжато передал рассказ Николая Константиновича и заключение медиков.
— Хорошо, что получается день в день, — одобрил командир, возвращая наконец рисунок. — Я говорю, очень хорошо, Георгий, что ты не забыл обещания родителям. Устроим первый вернисаж Нади в масштабе всей планеты. Он заслужен. Отметим ее дату. Ведь это же еще и памятник Гайдару. А после прикрепи нашего «Мальчиша» где-нибудь так, чтобы мы втроем смотрели на Вселенную. Не зря же со звездой…
Оконный свет квадратами вырывал из темени зелень стриженых газонов. Ленинская комната была полна; рядовые, ефрейторы, сержанты разобрали все столы и стулья. Олег Сафаралиев, комсорг соединения, помогал редактору стенной газеты составить наметки праздничного номера. В день рождения Нади работа ладилась медленно, часто вспоминались «Алый парус» и пресс-центр. Вдобавок то и дело слышалось:
— Комиссар! Комиссар! — Сафаралиева отзывали то сюда, то туда, обращались за справками, советами, просили рассудить. «Комиссар» — это стало меж товарищей нестроевым званием комсорга, и Олег однажды написал домой с нескрываемой гордостью: «Ребята меня теперь называют комиссаром».
Бакинский институт был окончен перед призывом, диплом историка повышал авторитет комсорга. Общественные науки в армии важны каждому, и не счесть уже, сколько раз помогали ребятам консультации Олега. Впрочем, доверие к нему укрепляло и многое другое: спортивные заслуги, начитанность, приверженность юмору, мастерство нардиста.
— Комиссар! — послышался оклик чересчур громкий, в десяток голосов. — Комиссар, посмотри скорее, интересно…
Сидевшие у телевизора врубили звук на полную катушку, и Олег услышал: «Рушевой…» В дрожащем, чуть расплывчатом кадре на экране неясно различались фигуры космонавтов. Он ничего не смог сообразить и стушевался еще более, когда весь экран заполнила четко очерченная, с углями-глазами голова в буденовке. «Кибальчиш… артековский… в космосе… откуда?…»
Ленинская комната, казалось, растворилась в сизых отсветах экрана. Но сюжет сменился, и все задвигалось, все завосклицало. В первый раз комсорг ушел от расспросов, не поведал подопечным ничего путного, сам невнятно переспросил тех, кто перехватил первые слова Георгия Михайловича Гречко. Он вслушивался в нестройные голоса товарищей и ловил себя на том, что объяснить происходившее в космосе не может.
В глазах возникла далекая строка: «Завтра мы разъедемся. Вряд ли когда-нибудь увидимся». Его тогда утешали, — увидимся, мы должны увидеться, мы обязательно увидимся. Но он оказался прав. А впрочем… Неужели сейчас они действительно увиделись?