Миражи
Шрифт:
— Ваша мама пела в театре? — спросила Ника. Не только потому, что стремилась поддержать разговор в той же теме, она надеялась, что не ошибается и вопросом своим не нарушит того, что было сейчас в нем.
День за днем они встречались и каждый раз он уходил за ту черту, куда ей пути не было. Замолкал, прислушивался к самому себе и уходил. И вот сегодня мир его приоткрылся. Сначала из немногих реплик в театре, теперь из короткого рассказа за столом она начала узнавать Виктора.
— Да, она пела, тридцать лет. В ее трудовой книжке всего одна запись «государственный академический театр оперы и балета имени Кирова. Солистка оперы» Когда она в первый раз вышла на сцену Мариинки ей было двадцать пять, когда вышла в последний — пятьдесят
— А потом?
— Знаете, есть хороший американский фильм «Леди Гамильтон». Там про адмирала Нельсона и женщину, которую он любил, но жениться на ней не мог. Когда Нельсон погиб, через много лет Эмма Гамильтон сказала о времени своего одиночества: «Не было потом».
— Я не смотрела.
— Если попадется обязательно посмотрите, там играет Вивьен Ли, старый добрый голливудский фильм. Я его очень люблю.
— Обязательно посмотрю, — Вероника сидела на диване и внимательно разглядывала свои пальцы. Она чувствовала на себе взгляд Виктора, но отчего-то не могла поднять глаза. Все тот же необъяснимый страх мешал ей. Чего она боялась? Этого Ника не знала.
На кухне Таня звякала чашками, потом вода перестала биться о раковину, скрипнул стул. Значит все дела по дому Татьяна закончила и, по своему обыкновению, села почитать.
Нике вдруг нестерпимо ярок показался свет люстры, хоть в ней было всего три плафона, да и лампы не такие мощные. Но сейчас лучше бы горел небольшой настенный светильник, а еще лучше — свечи на столе…
— Можно я погашу верхний свет? — спросил Виктор, как будто читая ее мысли.
— Да, я тоже хотела бы, глаза устали, — кивнула она.
Вероника повернулась к стене и протянула руку к витому шнурку бра, а Виктор встал и оглядывал стену в поисках выключателя.
— Он там, у двери, за ковром, — подсказала Ника и снова приняла ту же несколько напряженную позу.
Когда комната погрузилась в полумрак стало полегче.
Виктор не вернулся на диван, он сел напротив на место Тани. Теперь Ника могла хорошо рассмотреть его лицо, а он видел ее не так ясно против света. Волосы девушки немного растрепались, выбились из прически и золотым ореолом светились вокруг головы и на плечах.
— Расскажите мне о себе, — попросил Виктор, — хоть немного. Что вы помните о своем детстве?
— Помню реку, наш дом и лес. Мы жили в селе, вернее поселке городского типа. Дом у нас был на две семьи, одноэтажный деревянный, но очень уютный. И места в нем было много, даже если и гости наезжали. Вся половина, которая наша, выходила окнами в сад и огород, там столько всего росло. Я была маленькая, а кусты крыжовника большие и колючие. Я их боялась, — Ника улыбнулась воспоминаниям, скинула тапки, подняла ноги на диван, поджала их под себя, села свободнее, немного боком к Виктору, оперлась локтем на пухлую спинку и положила голову на руку, продолжала задумчиво. — Папа уезжал часто, а вот мама все время была со мной. Помню, как она пела мне колыбельные, читала вслух, гуляла. Мы ходили на реку и собирали цветы. В лес за ягодами ходили, потом пекли пироги. Пельмени тоже лепили, как сегодня с Танюшей. Потом мне надо было идти в школу, четыре класса я отучилась в поселковой школе, дальше папа решил, что надо в Иркутск. Но там получить жилье не вышло, так мы и оказались в Ангарске. Школу я закончила там, а в Иркутск уже в институт приехала поступать. Поступила. Первый курс на дневном отучилась, а теперь вот на заочный перевелась.
— Почему?
— Папа переживает, что я живу в другом городе одна. Он вообще у меня…строгий.
— Папа ваш по профессии кто?
— Он врач, хирург, кардиолог.
— Да, серьезная профессия, ничего не скажешь.
— А вы?
— Что я?
— Вы все время так и живете в Петербурге с детства?
— Нет, не все, иногда и в Москве жил. Но учился тут. А потом по-разному выходило. И теперь не все время здесь живу, в последний год в Германии работал.
— А что вы там делали? — спросила
Ника, а потом пожалела, что задала такой вопрос. Наверно бестактный, потому что Виктор смутился.А Вяземский подумал, что, если бы он рассказал ей, такой домашней и неискушенной во взрослой жизни, про фрау Шон и про ее девочек, про Naitingeil? Да и вообще про свою жизнь. Что бы могло сейчас произойти? Нет, в этом он никак не мог допустить откровенности. И промолчал, не стал отвечать. Вместо этого сказал.
— У вас был хорошее детство. А мне вот нечего особенно вспоминать. Разве что бабушку? У нее-то я и жил в Москве. Там было хорошо, но там не было моего настоящего дома, лето я проводил в гостях, в Москве, а потом надо было возвращаться сюда, в Питер.
— Здесь было плохо? — спросила Ника.
На этот вопрос Вяземский мог ответить.
— Нет, не плохо. Мне вообще никогда не было плохо. Я любил свою семью, отца и мать. Но… Почему-то из первых воспоминаний чаще всего я вспоминаю Альму. Это собака.
С ней легче было ждать. Пока она не появилась у нас в доме, я боялся одиночества, темноты. Мама и папа уходили на работу оба, они были вечно заняты, и если меня не брали с собой в театр, я оставался. А не брали меня часто, ведь спектакли оканчивались поздно, и мама потом не могла добудиться меня по утрам, а я ходил в детский сад, который всем сердцем ненавидел. Но еще больше ненавидел я вечера. Они наступали, а я все ждал и ждал… и мне было не очень весело одному.
А когда появилась Альма уже не один был, она в кровать ко мне забиралась, живая, теплая, лизунья такая! Я любил ее. Прожила Альма тринадцать лет и издохла дома, не дал усыплять, хоть и болела. Теперь понимаю, не правильно поступил, заставил мучиться. Люди эгоистичны, лишь бы себе боль не причинить. Я закопал ее на пустыре за прачечной, там рос дуб. Это я после прогулки в парке таскал в кармане желудь и он пророс, потом я посадил его. Дубы так медленно растут, через десять лет дерево было еще тонким. Под ним и похоронил Альму. Теперь нет ни прачечной ни дуба, а над могилой моей собаки возвышается многоэтажный дом. Он виден из окон той комнаты, где я провел детство и юность.
Отец умер когда мне было одиннадцать… я не успел повзрослеть, чтобы стать настоящим сыном. Помню его любовь ко мне…
Мама тоже любит меня, но по-своему. Мое рождение сломало ей карьеру. А я не стал великим пианистом, как она мечтала.
Еще я помню…Когда мы жили на даче, я уходил в лес. Мне нравилось слушать, как шумят деревья. Я любил берег Финского залива и плеск волн. Любил гальку и ракушки на берегу. Часами бродил и рассматривал песок под ногами в надежде найти янтарь. Но на нашем берегу нет янтаря — он в Прибалтике, на Рижском Взморье.
Я лазал на корявые деревья, которые росли на берегу, и смотрел на закат. С тех пор я люблю закат больше, чем восход.
А восход я встречал в лесу, то есть я его не видел, но ощущал. Птицы просыпались, небо становилось из серого ярким и прозрачным. Это было, когда я до света уходил в глушь за ягодами. Никогда не боялся ни леса, ни моря. Я любил бродяжничать.
На велосипеде, совсем маленьким, уезжал в такую даль, что родители ужаснулись бы, если бы узнали. Там, в этой дали, были поля. Речка с разваленным мостом, под ним перекат. Вода бежит по камням, чистая, прозрачная. Бывало зайдешь в воду и долго стоишь, так что ноги застынут и уже не чувствуешь ничего, даже прикосновения быстрых струй. Помню знойные полдни, васильки в поле и еще колокольчики и ромашки. Именно с той поры я так люблю ромашки. И синее небо. Я тоже что-то искал в нем. Еще я вспоминаю осень. Тихую и печальную. Безмолвный лес и изредка крики перелетных птиц в небе. Так что выходит главное воспоминание моего детства — это все-таки одиночество. А, еще была музыка. Не всегда меня заставляли играть — я и сам тянулся к инструменту. Музыка наполняла мое одиночество звуками, и тогда мой мир не казался пустым. Он был прекрасен, печален и полон света.