Моя панацея
Шрифт:
— А я вот грустный, — сообщает и тяжело вздыхает.
— Тебя обидел кто-то? — тревожусь, и все мысли о странном разговоре со следователем отходят на второй план.
— Нет, никто! — взмахивает рукой с зажатой в ней ложкой, и молочная каша каплями оседает на стол. Ну что за маленький поросёнок? — Просто Анна Семёновна говорит, что у нас скоро будет концерт.
Анна Семёновна — милая преподавательница в школе развития, которая нянчится со всеми детишками, словно они её собственные. Удивительно, но мы с ней с первого взгляда нашли общий язык и, самое ценное, ей хватает деликатности, чтобы не лезть с лишними расспросами. Мать и ладно — кому какое дело?
— Ты
— Нет, я хочу! — восклицает и даже улыбается. — Очень хочу! Я даже стих учу, красивый, про маму… Но Анна Семёновна говорила, что папам и мамам там нужно быть, на концерте. А папа… он же…
— Деловой, — смеюсь, и Ярик вторит мне звонким хихиканьем.
— Ага, очень!
— Не переживай, я поговорю с ним. Ты же знаешь, ради тебя папа на всё способен. Так что, может быть, и на концерт тоже придёт. Главное, не волнуйся и быстрее ешь! Остынет ведь.
— Обещаешь? — хитро щурится, а рот расползается в восторженной улыбке.
— Конечно! — лохмачу и без того растрёпанные после сна волосы. — Но если что, чур, не злиться на меня! Я поговорю с папой, не переживай.
В дальнейшем завтрак проходит без тяжёлых разговоров, я допиваю кофе и помогаю Ярику собраться. Сегодня у него снова занятия, впрочем, ему нравится в школе, потому не канючит и не жалуется.
А у меня по плану встреча с психологом.
34. Инга
Реабилитационный центр «Адаптация» находится на самой окраине — практически в пригороде, и только на одну дорогу у меня уходит чуть больше часа. Когда за окнами показывается белоснежный фасад здания похожего больше на дворец чем на лечебное учреждение, я прошу остановить такси и расплачиваюсь с водителем. Он косится на меня с осторожностью, деньги принимает поспешно, а стоит выйти на улицу, бьёт по газам лихорадочно, а с места срывается так стремительно, что чуть было не окатывает меня грязью, летящей из-под колес, с ног до головы.
И правда, вдруг я невменяемая? Ещё истерику закачу или вовсе прирежу. Ведь только законченным психам, наверное, нужна психологическая помощь. Впрочем, мне самой потребовалось очень много времени, чтобы отважиться на визит сюда, потому таксиста я даже немного понимаю.
Иду по мощёной жёлтой плиткой дорожке, мимо красиво подстриженных вечнозелёных кустов, и зелень их кажется такой яркой на фоне хмурого неба. Я смотрю на лаконичную монохромную вывеску над входом и впервые жалею, что не курю — у меня нет законного повода тянуть время. Потому делаю несколько глубоких вдохов, тяну на себя тяжёлую дверь и попадаю в царство мягкого света, матово-голубых стен и тёплого дерева. И сразу становится… спокойнее.
Мне улыбается девушка с длинными тёмными волосами, забранными в аккуратный хвост. Она приветливая, и вся её внешность кажется располагающей. Таким людям хочется довериться, потому подхожу к деревянной полированной до блеска стойке, а губы сами растягиваются в ответной улыбке.
Мне здесь… нравится. Действительно нравится, и я смотрю на ямочки на щеках девушки, читаю её имя на бейдже, прикреплённом к белоснежной офисной рубашке, и спрашиваю, где находится кабинет Герасимовой Веры Павловны.
Анастасия отвечает мне так, словно только меня одну в этой жизни и ждала. Просит невысокую рыжеволосую девушку провести меня на третий этаж в триста пятый кабинет и желает всего хорошего, и я действительно начинаю верить, что у меня всё будет хорошо.
Внутри
здание такое же красивое, как и снаружи. Видно, что всё здесь сделано с любовью: каждая мелочь, любая деталь от красивых настенных часов в холле до мягких диванчиков цвета слоновой кости; от пейзажей на стенах, которые хочется подолгу рассматривать до кованых деталей в оформлении лестницы.— Пожалуйста, проходите, — также искренне улыбается мне моя провожатая, указывая рукой на дверь.
В «Адаптации» никому не нужно твоё имя — тут каждый имеет право на анонимность, и я пользуюсь этим на полную катушку, потому что хочу просто с кем-то поговорить, а не заполнять анкету. Мне нужна помощь, мне необходимо понять, смогу ли двигаться дальше без балласта своего детства, мне важно очиститься от последствий своего детства.
Вера Павловна такая же светлая, как и всё здесь. Стены её небольшого, но очень уютного кабинета увешаны какими-то дипломами, фотографиями детей и взрослых, очень разных, но всех их роднит одно — искренняя улыбка. Есть что-то в этом месте, что располагает к себе и разговору по душам. Мне приносят кофе — именно такой, как я люблю, даже с температурой угадывают — и я усаживаюсь на красивый мягкий диванчик, крепко цепляюсь пальцами в чашку и смотрю в окно на низкое ноябрьское небо.
Вера Павловна меня не торопит, а я думаю, с чего лучше начать. Со смерти родителей? С того дня, когда меня привезли к тётке — единственной родственнице, оставшейся у меня? Но этого я почти не помню, потому начинаю с самых ранних воспоминаний.
Вот мне четыре, наверное. Я стою на заднем дворе тёткиного дома, вокруг бушует душное лето, и держу в руках маленькое стёклышко. Солнечный свет, падая на него, рассыпается красивыми искрами. Мне очень хочется смеяться, но мне нельзя — тётка будет злиться — она всегда злится, если кто-то слишком весёлый, но я всё-таки не выдерживаю и хихикаю в сжатый кулачок. Болят коленки — накануне я слишком долго молилась, и теперь растёртая о грубый ворс ковра кожа красная и печёт.
Стараюсь не шуметь, играю с волшебным стёклышком, ловлю лучи, пускаю зайчиков и это самая лучшая игра на свете. Но тётка, наверное, чувствует, что что-то не так: меня хватают больно за ухо, выкручивают его, снова и снова напоминая, что весёлость — это страшный грех, и если я не перестану так себя вести, черти выползут из-под моей кровати и утащат за собой в ад. «Вот там и похихикаешь, дура!» — шипит и трясёт меня. Я роняю стёклышко, и оно укатывается куда-то в кусты.
Меня снова заставляют молиться, и я ненавижу это также сильно, как и тех, кто рядом в этот момент: своих братьев. Их у меня трое, они похожи между собой, словно близнецы: унылые, злые, жадные. Мне хочется, чтобы они все пропали, и я прошу об этом бога. Про себя прошу, мысленно, но к моим молитвам невидимый бог равнодушен. Он такой же злой, как и все, кто меня окружают — это единственное, наверное, во что я верю.
Я рассказываю о многом, очень многом, и, закончив, понимаю, что прошло больше трёх часов. Вера Павловна что-то записывает в свой блокнот, а я делаю глоток ставшего ледяным кофе, но совсем не чувствую вкуса — сплошная горечь на губах, на языке, в сердце.
— Вы же понимаете, что ни в чём не были виноваты? — спрашивает Вера Павловна, и тепло её глаз согревает меня. — Вы были ребёнком, одинокой девочкой, вас некому было защитить.
Я действительно это понимаю, и ещё некоторое время Вера Павловна задаёт вопросы, я отвечаю на них, снова что-то рассказываю: что забыть пыталась, всё глубже загоняя внутрь себя память, обрастая комплексами, неуверенностью в себе и обидами.