Мужики и бабы
Шрифт:
– Не с кем проводить собрание-то! Мужики все сбежали.
– Куда? – рявкнул Возвышаев, проверяя барабан нагана.
– В лес.
Только теперь дошло до Возвышаева. Он обалдело поглядел на Чубукова, спрятал в карман наган и сказал:
– Соедините меня с районом. С милицией!
– Телефон не работает. Между Веретьем и Гордеевым столб повален, провода порваны. – На мрачном лице Чубукова застыла смертельная усталость.
– Так… Тогда я сам поеду.
– Езжайте в объезд, через мельницу. Гордеевым ехать не советую. Там тоже неспокойно.
– Так… Ясно… Семфонд собрали?
–
– Ты чего, или боишься?
– Когда мужики всем миром подымаются, тут все может быть… Бывало, они нашего брата живьем закапывали.
– Не бойсь. Теперь земля мерзлая, – нервно усмехнулся Возвышаев. – Сидите здесь, на агроучастке. Вы все вооружены, кто вас тронет? К вечеру привезу подкрепление. На десяти подводах. Всю милицию на ноги поставлю. К двадцатому февраля весь куст должен быть коллективизирован. Точка. Пошли запрягать.
Возвышаев задул лампу, и они вышли во двор.
14
Перед высоким резным крыльцом Кадыковых, на всем скаку осаженный ездоком, намертво остановился вороной риковский жеребец Голубчик.
Зиновий Тимофеевич глянул в окно, и сердце его тревожно екнуло: из санок вылезал сам Озимов в шинели и в серой каракулевой папахе. К чему бы это? Озимов по пустякам не приедет.
Кадыков в одной косоворотке выбежал в сени и, пожимая холодную могучую ладонь своего бывшего начальника, тревожно спросил:
– Что случилось, Федор Константинович?
– Пошли в избу! Ты чего, как пионер, чуть ли не без порток выбежал? Еще не хватает простудиться.
В избе чинно поздоровался с хозяйкой, но от угощения отказался и раздеваться не стал. Сняв папаху, сел на скамью возле стола, озабоченно спросил:
– Как у тебя с колхозом?
– Все в порядке. Вчера свели лошадей, инвентарь собрали. Коров пока держат на своих дворах.
– Кто проводил собрание?
– Прокурор Шатохин.
– И как он его проводил? Что говорил-то?
– Ничего особенного и не говорил. Собрались. Мужики молчат. А бабы зашумели: не надо нам колхоза! Мы, говорят, и так из лаптей не вылазим. Ухаров еще говорил. Я… Кузнец наш, Савелий. Агитировали. Мол, в колхозе легче – машины будут, налоги отменят. Ну и прочее… А потом встал Шатохин и объявил голосование: кто против колхоза, просил поднять руки. Ну, кто подымет руку? Он встал, шею вытянул, как гусь… Не токмо что лицо, ширинку видит у каждого. Молчат. Тогда он объявил всех колхозниками. И велел сводить лошадей. Кто откажется – под суд.
– И все спокойно?
– А чего ж? Кто не доволен – дома ругается. А на улице тишина и порядок.
– Н-да, дела. А я к тебе по нужде. В Красухине избили уполномоченного, нашего Зенина. Держат его на почте мужики, под охраной. А председатель Совета сбежал. Прошу тебя съездить туда, провести дознание и освободить его.
– Что ж, или во всей милиции не нашлось, кого послать туда? У нас самая горячая пора. Колхоз
пока лишь на бумаге.– Знаю, брат. Но некого больше послать. Выручай.
– Куда же все ваши подевались? Говорят, теперь еще и уполномоченный ГПУ есть?
– Станицын? Все выезжаем в полном составе в Гордеево. Там буза… Возвышаев кашу заварил, а нам ее расхлебывать. Ты вот что, надень форму. Оружие в порядке?
– Да, – кивнул Кадыков.
– Расследуешь там дело и вечером давай в Гордеево, на почту. Присоединишься к нам. Мы там заночуем, а может, и на несколько дней задержимся. Дело серьезное.
– А почему на почте?
– Узел связи охранять надо. И помещение просторное. Митинг там решили провести. Терраса высокая, что твоя трибуна. Приедут из Рязани. Авось все образуется.
– Ну что говорить? Раз надо – я поеду.
– Спасибо! – Озимое встал и пожал руку Кадыкову. – Формально я не имею права срывать тебя. Но сам понимаешь, посылать больше некого! Да и в Гордееве понадобишься.
– Об чем говорить! – Кадыков проводил Озимова и, возвратясь, крикнул с порога: – Нюра, сходи в кладовую и принеси мою портупею!..
А через час, наскоро пообедав, затянувши свою потертую милицейскую шинель широким желтым ремнем, в черной шапке со звездой на лбу, он лежал, откинувшись на бок, в похрустывающей кошеве, набитой до краев пахучим сеном, и лихо погонял рыжего, теперь уж не своего, а колхозного мерина.
Поехал низом, по тимофеевским лугам, на Желудевку, оттуда Касимовским трактом до самых мещерских лесов, а потом еще в сторону, в лесную глухомань. Дорожка дальняя, верст на двадцать пять протянулась, только-только к вечеру и добраться. За ночь нагулялась метель, и косые языки переметов то и дело укрывали дорогу. От мороза они загустели, уплотнились и глушили всякое движение. Сани вязли в них, как в песке; широкие копыта мерина, бухавшие и скрипевшие на открытой дороге, здесь становились неслышными, будто погружались в вату.
«Это ж надо, до чего дожили? За целый день ни одна подвода не прошла по дороге. Будто села вымерли и лошади все передохли, – думал Кадыков. – Ведь об эту пору, в сырную седмицу, на масленицу, бывало, стоном все стоит. А уж по дорогам-то и днем и ночью катания да гоньба – и на рысаках, в легких саночках, и на санях… А уж в гости не токмо что в одиночку – поездами ехали, с бубенцами под дугой, а то воркуны на хомутах, ленты в гривах; летят от села к селу с гиканьем, с песнями – гармошки во всю грудь: ливенки, хромки, а то саратовские, с колокольцами… Мать честная! Все сразу пропало, будто корова языком смахнула».
Поднявшись на высокие желудевские увалы, Кадыков увидел наконец людей; но странно, они шли и бежали не по дороге, а низиной, овражками, широким прогоном, обозначенным в снежном пространстве низкорослыми чахлыми кустиками, стравленными скотиной. Бежали кратчайшим путем от окрестных деревень – Платоновки, Ефремовки, Ухова – к своему бывшему волостному центру, огромному селу Желудевке, спадающему по косогорам в безбрежные просторы луговых угодий Прокоши. Шли и бежали кто с вилами, кто с багром, кто с топором. «Куда это они? Как на пожар», – подумал Кадыков.