Мышиная дыра
Шрифт:
Пророк подошел поближе и очень тщательно понюхал меня в самое ухо, будто через ухо хотел учуять, чем пахнут мои мысли. И видимо, учуял-таки, потому что изрек:
— Иди. Мир не хочет твоей смерти. Ты — стихия. Ты можешь быть пользой. Не только злом.
А я погладил его по голове со всей возможной почтительностью. Я хотел быть пользой.
Когда мы ушли из Пещеры Пророка и остановились для обсуждения дальнейших действий, мои товарищи долго не могли взять в толк, зачем мне понадобилось тащиться вниз.
Мыш подпрыгивал на месте, чтобы выглядеть поубедительнее, и пищал, что туда просто опасно соваться.
— Ты слышал Пророка, —
— Надо посмотреть, — говорю, — вдруг кто-нибудь там остался в живых.
Поэт скорбно почесал шею и пискнул:
— Боевики, наверное, посмотрели. И нашли выживших. Потом добили и съели. Зачем нам? Еда есть. Мертвые — под камнями.
Я стал их убеждать, забыл про дешифратор и упомянул про "очистку совести". Фигуральные выражения в разговорах с помощью машины лучше не использовать — мне пришлось минут сорок объяснять, что такое совесть, зачем ее чистить и почему от сотрясения сводов она у меня испачкалась. Но объяснения возымели действия — Мыш пискнул, когда дослушал:
— Мы пойдем. Я должен. Ты остановил кровь. Кормил моих детей. Для очистки совести.
И мы отправились в самый трущобный квартал мышиной страны. Он считался не слишком благополучным местом даже в лучшие времена — слишком уж часто тут случались обвалы свода. Так что если там и бывал кто-то из высшего общества, то только на предмет набрать лишайников на суп. Постоянно жили в этом мрачном местечке только личности маргинальные и сомнительные, по разным причинам ушедшие из густонаселенных районов. Каннибалы, охотящиеся на мышат, наркоманы, бродяги и мошенники, как говорили в свете.
Но я не хотел причинять вред и таким. Тем более, что был вовсе не уверен, что они тут все такие.
Мы долго возвращались назад. Прошли несколько уже знакомых станций подземки, а потом свернули на одной из развилок — и подземная железная дорога пошла вниз под углом. Там начинались грузовые коммуникации — они вели прямехонько к приятному месту — городской свалке, куда упирался пробитый звездолетом канализационный тоннель. В этих местах эрозия и обвалы и образовали жутковатое нечто, называвшееся у мышек Пещерой Лишайников.
Через эту Пещеру Сталкеры поднимались на свалку за интересными и полезными вещами. Младшая жена Мыша до сих пор приносила оттуда удивительные редкости вроде лампочек из закаленного стекла, пуговиц, стеклянных бутылок и металлических пластин. Но ходить на свалку было даже опаснее, чем лазать по городским развалинам — со временем выкинутые туда людьми ядовитые вещества разъели контейнеры, в которых хранились, и заразили почву на десятки метров. Неосторожный или неопытный Сталкер мог не заметить, что наступил в яд, и травился насмерть, когда чистил ноги после путешествия — так многие погибали. Простые же смертные, не искушенные в сложных путешествиях по Крыше Мира, знали о свалке только из жутких историй.
Но отчаянные аутсайдеры, жившие в Пещере Лишайников, как говорят, иногда поднимались туда по ночам, разыскивая одурманивающие вещества. Этим изгоям было нечего терять. К сожалению, в смысле любви ко всякого рода отраве, изменяющей сознание, мышки от людей недалеко ушли — по дороге в опасную зону я узнал, что спирт в большой цене, что из некоторых видов лишайника делается отвратительная, но эффективная брага, а некоторые несознательные индивидуумы даже нюхают эфир. Нет во Вселенной совершенства.
Поэтому, ребята, я заявляю с полной ответственностью — выпить с Мышом можно совершенно по-человечески. Он в указанном состоянии ласковый и трогательный —
мышки во хмелю редко бывают буйными. Но это вы потом сами увидите.А тогда, значит, мы по довольно узкому тоннелю, похожему на колодец, лежащий на боку — из больших выкрошившихся бетонных колец — попали в сырую темноту, откуда тянуло плесенью и мертвечиной. Мне было чрезвычайно неуютно — даже я слышал, как проседает и сыпется грунт откуда-то сверху. Один раз целая горсть грязного песка насыпалась мне за шиворот — хорошо еще, что мышки чуяли самую явную опасность, а то пришлось бы совсем худо. Шагах в пятидесяти от нас обрушился целый, наверное, центнер песку — получить такое дело на голову было бы чертовски неприятно.
Но не мог же я отступить после того, как сам их сюда притащил. К тому же гуманизм — высшее достижение человечества… мышеству, к сожалению, пока не знакомое.
И во имя гуманизма мы с Мышом и Поэтом бродили по сырым норам, воняющим, как старый сортир, и вопили: "Эй, есть кто живой?!" Мои вопли и их писк одинаково глухо проваливались в этот мерзкий песок, как в тухлую вату, и от них сыпалось с потолка. Несколько раз мы натыкались на раскопанный грунт и кости, обглоданные добела, но явно свежие, едва успевшие обветриться. Нашли еще и пару мышиных черепов, которые кто-то расколол на части, чтобы слизать мозг. Я ругался скверными словами, мои товарищи считали, что я сужу слишком строго. Они понюхали и решили, что кости принадлежали мышкам, погибшим в завалах — а их свежие трупы просто нашли какие-то голодные подонки. Так что это не убийство, а более простительное дело по здешним меркам.
Не по моим.
Никто не отзывался.
— Боятся, — пищал Поэт. — Думают — выманим и убьем. Не верят.
Я в растрепанных чувствах уже хотел повернуть назад, но тут Мыш свистнул:
— Большой, слушай. Следят.
Сел, вынул нож и выщелкнул лезвие. И я стащил бластер с плеча на всякий случай и осветил фонарем узкий лаз в стене, где песок шуршал.
Мы все ждали страшного врага. Каннибала или охотника. А выполз из лаза худющий грязный мышонок-подросток. В том возрасте, когда мышата еще только учатся добывать пищу, а до создания семьи им расти и расти — года четыре-пять независимых. Без одежды и почти без шерстки на костлявом тельце. Весь в шрамах. И левую руку поджимал под себя — она была не повреждена, а, похоже, травмирована от рождения или недоразвита.
Мыш спрятал оружие. А Поэт это бедное дитя обнюхал — небрежно и снисходительно, но дал понять, что хоть малыш по его меркам и ничтожное создание, но обижать его никто не намерен.
Мышонок между тем присел, поджимая больную руку, и уставился на меня — умненькие такие живые бусинки смородинового цвета. Я присел рядом и стал его гладить. А он пискнул:
— Ты — Большой, да? Я — Урод, сын Алкаша. Мы одни остались. Хочется есть. Печку засыпало. Не мог раскопать. Ели лишайник так.
И я понял, что мы не зря тут блуждаем. Те взрослые, которые были в силах уйти отсюда — ушли, а дети остались без присмотра и по этому поводу обречены. Вот я в чем виноват.
— Урод, — говорю, — я дам еду. Сколько вас?
Он задумался, облизнул здоровые пальцы и почесал в ухе.
— Пять, — пищит. — Четыре маленьких и я. Они уже видят, но шерсти еще мало. Младшие без имен.
Мыш говорит:
— Он из первого выводка. А маленькие — второй. Вероятно, больные. Наследственность.
Поэт печально потеребил кончик хвоста.
— Да, — свистнул. — Вероятно. Никто не возьмет. Пропадут.
Тогда я говорю:
— Почему — никто? Я возьму. Покажи мне, где твои братишки, Урод. Я дам еду.