На дальнем прииске
Шрифт:
— Это станция Петушки? Смазчик утвердительно кивает головой.
Впервые за много месяцев женщина начинает говорить. Голос у нее глухой, низкий, худые руки нервно теребят застежку кофточки.
— Я узнала Петушки по трем сросшимся березам, — пристально всматривается в станцию. — Прошло столько лет и столько событий, а здесь все по-старому. Как странно! В гражданскую войну здесь дрались отступающие колчаковские части. Мы потеряли здесь много товарищей, очень хороших и верных товарищей! За тем холмом мы вырыли братскую могилу. Когда уже кончился бой, шальная пуля убила Андрея. Вы слышите? — кричит женщина. — Убили Андрея! — Скупые слезы текут по ее лицу. — Мы похоронили его в братской
Потом хватается за дверь, исступленно трясет ее, точно хочет сорвать засов, задыхается и внезапно бессильно опускает руки. И пока не трогается эшелон, она неподвижно стоит у двери, сумрачная, строгая, как будто в почетном карауле перед своим прошлым. Потом идет на свое неудобное место, и все молчаливо расступаются перед ней.
И опять бежит дорога…
В теплушке делят хлеб, поют песни, плачут, ссорятся. Ехать всем уже давно надоело. Хочется вымыться, постирать, иметь хотя бы подобие кровати. Печет рыжее солнце, хочется пить, но бачок пустой. Чаще обычного вспыхивают ссоры, теснота такая, что стоит повернуться, обязательно заденешь соседа. Августа по привычке командует металлическим голосом, но сегодня ее не слушают.
После обеда начинают собираться грозовые тучи. В воздухе, в застывших лесах чувствуется необычное напряжение. Рано темнеет. Слышен противный, дребезжащий звук.
— Вроде сломалось? — говорит Тося. — На остановке надо сказать конвою, а не то крушение будет.
— Ну и черт с ним, если оно будет, — меланхолично объявляет Магда, — после всего, что со мной произошло, я за свою драгоценную жизнь нисколько не беспокоюсь.
Душно. Все обливаются потом. Скорей бы пошел дождь. Железный, бьющий по нервам звук все продолжается. Внезапно он обрывается, и тогда становится слышен отдаленный гул грома. Налетает ветер и нагибает покорные деревья. Черно-синее плотное небо прочерчивают золотые молнии, и наконец падают долгожданные тяжелые капли дождя. Поезд замедляет и без того небыстрый ход. Гроза идет над эшелоном. Сквозь вой ветра и яростный шум деревьев вперемешку с ударами грома доносятся выстрелы и лай собак.
Клавка кубарем скатывается с верхних нар, напряженно прислушивается и радостно вопит:
— Ур-а! Побег! Урки пошли в побег!
Выстрелы сливаются со свистами и криками, с шумом дождя. Вспыхивают и гаснут лиловые молнии.
— Молодцы, урочки! Знают, когда бежать! В дождь собаки след не возьмут!
Острое лицо Клавки в свете пробегающих молний кажется сиреневым
— Женщины! Молитесь, кто умеет! Молитесь, чтобы их не поймали!
Молиться никто не умеет. Даже Анна Юрьевна и ее однокашница давно позабыли молитвы.
— Да что же это такое? Тетка Даша! Ты старорежимная, ты должна знать, — плачущим голосом кричит Клавка и вся дрожит от волнения.
И тетя Даша, спекулянтка и кабатчица, тяжело падает на колени на грязный замусоренный пол, бьет поклоны, истово крестится и бормочет:
— Господи боже… отец наш всевышний… Спаси и помилуй рабов божьих… мне неизвестных…
Поезд все стоит, но уже глуше грохочет гром и реже вспыхивает молния. Дождь барабанит по железной крыше. Через час, точно нехотя, поезд трогается. Клавка отплясывает дикий танец, высоко вскидывая босые грязные ноги.
— Ушли!.. ушли!
На другой день ярко светит солнце, лиловой дымкой окутаны леса, теплая, напоенная влагой земля.
Узнают, что два поклонника Нининого таланта из соседнего вагона отодрали железные листы на крыше и убежали. Поймать их не
удалось.Днем вагон, из которого был совершен побег, срочно расформировывают. Принимая хлеб и воду, дежурная Магда невинным голосом спрашивает конвоира, негритянские губы ее насмешливо растягиваются:
— Что это за выстрелы слышались ночью? Неужели кто-нибудь бежал? Это безумие! Его, конечно, сейчас же поймали?
Конвоир кроет матом и вместо четырех ведер воды дает только два. Через несколько дней на маленькой станции, окруженной лохматыми мрачными елями, отцепляют часть вагонов, а из женской теплушки вызывают «с вещами» тетю Дашу и Клавку. Здесь оставляют заключенных по бытовым статьям, эшелон же следует дальше. Клавке и тете Даше желают счастья и скорой свободы, дают им лишнюю пайку хлеба и четыре липких конфеты. Даже Анна Юрьевна, забыв Клавкины дерзости, машет ей кружевным платочком и кричит по-французски:
— Adieu, ma petite!
Клавка с сожалением смотрит на прельстившие ее кофточки, платья и прочие принадлежности туалета, которые (теперь это уже совершенно ясно) ей не достанутся.
Простые и безвкусные тряпки тети Даши ни в какое сравнение не идут. Тетя Даша успела со всеми перецеловаться, а сейчас стоит у вагона и рыдает басом.
Лето 1937 года.
Не спеша тащится эшелон через туннели, могучие сибирские леса, вдоль огромного, как море, овеянного легендами синего Байкала. Сизый дым тянется шлейфом за поездом. Протяжно гудит паровоз. Мимо безымянных сопок, мимо деревень и городов, в дождь и в жару, в грозу и в голубые туманы бежит в неизвестность дальняя дорога…
На далеком прииске
"Так скучно, так страшно
В больнице тюремной».
В палате удушливо пахло йодоформом, заношенным бельем, потом. Ветер, забегавший сюда через небольшое окно, не мог развеять этого крепкого, устоявшегося запаха. Из окна был виден маленький больничный двор, обнесенный забором и колючей проволокой, скамейки и порыжевшая затоптанная трава. За забором громоздились кучи серой земли — «отвалы», а за ними стояли лысые сопки, кое-где на них зелеными пятнами лепился стланик. Днем еще бывало жарко, но по ночам изредка уже падали легкие, звонкие заморозки.
Лагерная больница находилась на окраине беспорядочно разбросанного «вольного поселка». Поэтому все окна были забраны решетками, а возле входной двери круглые сутки дежурил вохровец. По ночам старший в сопровождении фельдшера со списком обходил палаты, пальцем считая больных.
В палате, где умирал Озеров, находилось еще восемь человек. С утра до позднего вечера они галдели, ругались, шаркали по полу огромными стоптанными шлепанцами и с нетерпением ожидали обеда и ужина. Обсуждение предстоящей или прошедшей трапезы занимало много времени, а порой приводило к ссорам. Когда приносили еду в жестяных мисках, прекращались разговоры, люди жадно и торопливо ели. Изредка давали добавку, за ней тянулись все, кроме Озерова. Несколько дней он находился в забытьи. Его порции съедал сосед по койке — Тимоха, забитый парень с торчащими ушами.
Койка Озерова стояла в темном углу, на отшибе. Озеров полусидел на трех тощих подушках и тяжело, хрипло дышал. Его почти невесомое тело покрывало грубое коричневое одеяло. Худое лицо Озерова еще больше обострилось, приобрело землистый оттенок, такими же стали тонкие, хорошо вылепленные, пересохшие губы. Большой выпуклый лоб казался неестественно белым. Иногда Озеров с трудом поднимал набухшие лиловые веки, карие глаза его были подернуты дымкой, и взгляд их не всегда был осмыслен. В этот теплый безоблачный день Озерову особенно трудно было дышать.