На кладбище Невинных
Шрифт:
Одилон де Витри совсем растерялся, а аббат Жоэль посмотрел на банкира с уважением, Лоло тоже восторженно воздел руки к небу, почти все гости маркизы сгрудились вокруг картин. Банкир же, распаляясь и сев на любимого конька, уже не мог остановиться, трепеща от подлинного негодования.
— Обычная проверка красящего вещества коньяком, растворяющего новые пигменты и взаимодействующего со старыми, не безошибочна, ибо подлецы находят средства, не реагирующие на алкоголь, тем самым нагло защищаясь от разоблачения! — Тибальдо злобно хмыкнул. — Но если по технике фальшивку порой и невозможно отличить от подлинника, то чуткого ценителя она всегда оттолкнёт недостатком гармонии. — Банкир снова плюхнулся в кресло. — Если мошенник пишет на старой доске, возникает изощрённая, но противоречивая манера, ведь имитатор
Тибальдо ди Гримальди провёл длинными пальцами с опаловыми ногтями по поверхности картины.
— Предварительный рисунок на грунте — подлинный, в каких-то частях даже отчётливый, но там, где выписаны фигуры, он выполнен в другой манере! Выдают и лица: они имеют двусмысленное выражение, сквозь них проступают фрагменты прежних лиц. Имитация царапает глаз и неравномерностью качества — грубость подлинника в сочетании с двуличной красивостью подражателя производит мучительное и крайне запутанное впечатление. Идиоты. Больше всего подражателей у того, что неподражаемо! — Тибальдо ди Гримальди недоумённо пожевал губами. — Взявшийся изготовить Беноццо Гоццоли творит безнадёжное дело, ведь его душа иная, нежели у того, кто писал себя. Эта разница ощущается, даже если подражатель проникновенно вживается в суть прообраза, но он все равно выдаёт себя педантично-пугливым исполнением, вынужденный работать с холодным расчётом, боязливой осмотрительностью и косым взглядом. Поэтичность Гоццоли, пространство и свет Пьеро делла Франческа неподдельны! — ди Гримальди помолчал, снова пожевал губами и продолжил. — Приходится признать, что нечто чуждое нам, несоизмеримое с нашими вкусами, живо и действенно в мире искусства наших предков. Я не знаю, что это, но всегда ощущаю его.
Аббат искренне восхитился.
— Наличие слуха для обучения музыке — нечто само собой разумеющееся, но мне казалось, в живописи критерия абсолютного глаза не существует. Вы заставили меня думать иначе, мессир.
Банкир был польщён, но не показал этого, слова его были преисполнены неподдельной скромности, но голос звучал приподнято и вдохновенно.
— Полная непогрешимость невозможна, Джоэлле. Талант знатока основывается на чистоте воспоминаний. Тот, кому подсовывают посредственные картины в качестве шедевров, рискует отяготить память двойственными ощущениями. Истинный ценитель сохраняет себя только неустанным всматриванием в несомненные подлинники. — Тибальдо ди Гримальди повернулся к Одилону де Витри и закончил сухо и горестно. — Забыл вам сказать, Одилон. Автор первой работы — Пьер Водэ, жалкий мазила, он живёт недалеко отсюда, на мансарде в доме над кондитерской лавкой братьев Рейо, а Гоццоли пытался подделать Филипп Ламар, это уже профессиональный жулик. Первая картина стоит около двухсот ливров, а вот вторая… ну, хороший грунт… можно заплатить двести пятьдесят.
Одилон де Витри обомлел.
— Бог мой, а я чуть не купил! Но постойте, меня же заверяли в подлинности!
— Небось, опять его высочество принц Субиз или его сиятельство Жан де Рондин? — понимающе вопросил банкир, в голосе которого промелькнула тонкая презрительная издёвка.
Де Витри потерянно кивнул, подтверждая, что это был именно Рондин. Банкир рассмеялся.
— Должен с сожалением констатировать, что граф понимает в живописи, как гробовые черви замшелых склепов — в солнечном свете. Полено — оно и есть полено, дорогой Одилон…
И Гримальди продолжал распространяться о том, что подделка картин есть порочной растленности нашего времени.
— Видит Бог, я не ханжа. Титаны эпохи Медичи и Сфорца были убийцами и отравителями, но они были и ценителями высокого искусства! А что теперь? Все, на что способны нынешние людишки — опошлить своей мазней шедевр! Плюнуть в лицо Вечности! Оправдания подобным мерзостям нет и быть не может, — вдохновенно витийствовал ди Гримальди.
Лицо его удивительно похорошело и разрумянилось.
Отец Жоэль смотрел на банкира с улыбкой на устах. Ди Гримальди восхитил его. Бог мой, какой умница, какое понимание живописи! До этого аббат порой думал, что маркиза де Граммон мало смыслит в людях, называя талантами тех, кто собирался у неё, или уж просто льстит себе. Но теперь
понял, что судьба свела его с настоящим знатоком. Что ж, называя себя «просвещённым патрицием», Тибальдо отнюдь не льстил себе.Мысли отца Жоэля, текли спокойно и размеренно. Да, аристократ, человек внутренней свободы, личного достоинства и чести, усвоивший суть высокого искусства — необходим миру. Средний человек третьего сословия не имеет высоких личных достоинств. Даже при необыкновенных дарованиях плебей, подобный Вольтеру, остаётся посредственностью. И удивляться тут нечему: пошлость ведь тоже имеет своих гениев.
Подлинно необыкновенен человек, неспособный примириться с конечностью существования, внутри которого есть прорыв в бесконечность, алчущий веры в Господа и понимания тайн творчества, но кто ныне меряет величие такой мерой? Все опошлилось. Творец ныне не только имеет право на моральные заблуждения, но сами заблуждения его сугубо интересны толпе, и особый вес творцу придаёт его самоубийство или совершенное им преступление.
Но аббат считал Сфорца негодяем, и разбирался ли тот в искусстве — значения для него не имело. Нравственное чувство в отце Жоэле было выше творческого: он терял интерес к поэту, если узнавал, что жизнь его была грязна.
Стихи не анонимны, и творец пуповиной связан со своим творением, и Брибри в его глазах был мразью, и никакой талант не мог извинить его. Скорее, аббат был склонен недооценивать и даже вовсе отрицать его несомненное дарование. Лучшее вино, вылитое в грязь, перестаёт быть вином, господа, становясь просто грязной лужей. Но Тибальдо ди Гримальди, несомненно, был человеком глубоких помыслов и едва ли реально переступал границы морали.
Аббат был доволен вечером и теперь возвращался домой с лёгкой душой. На набережной он остановился: впереди, медленно шаркая ногами и сутулясь, брёл Робер де Шерубен. Жоэль не знал, окликнуть ли его или подождать, пока тот свернёт у Ратуши к себе, но Робер обернулся и заметил его. В свете фонаря лицо Робера казалось ещё более исхудавшим и больным. Аббат не знал, как утешить несчастного. Шерубен заговорил.
— С ума схожу, боюсь помешаться. Она снится мне ночами, и днём кажется, что сейчас появится из-за угла. Словно хочет сказать что-то, но я не могу разобрать. Она везде.
— Вы не вспомнили, о чём говорили с Розалин в последний вечер?
— Много думал об этом, но… Розалин всегда судила о людях верно, умела подметить что-то в каждом. В этот вечер она говорила о Субизе, что многие распутны от пустоты жизни, от тоски по чему-то важному, чего не хватает, принц же распутен от пустозвонства, разврат — это единственное, в чём он может выразить себя. Говорила, что ей надоел д'Авранж. Есть мужчины, сказала она, коих просто невозможно полюбить, ибо их душа являет собой бочку данаид, куда можно вылить океан любви — но она останется пустой. Говорила и о вас… Вас она очень высоко ценила, Жоэль. Как, как это могло случиться? — Робер был в отчаянии.
Аббату нечего было ответить, и он, испытывая тягостное чувство вины и горького стыда, молча проводил Робера до его дома.
— Благодарю вас, Жоэль, вы так добры, — сказал на прощание Робер.
Аббат густо покраснел, чего, по счастью, де Шерубен в темноте не заметил. Сен-Северен знал только деятельную доброту, а сейчас помочь ничем не мог — и потому слова Робера только смутили священника, явив всю горестную полноту его беспомощности.
Глава 8
«Ваша любовь оскорбляет Бога, презирает порядочность, унижает честь и плюёт на совесть, и я, простите, не могу её принять…»
… К себе аббат вернулся за полночь и, так как перед уходом разрешил слуге уйти на весь вечер, удивился, увидев, что тот, растерянный и раздосадованный, поджидает его у входа.
Франческо Галициано в маленьком доме отца Жоэля был одновременно домоправителем, камердинером и нянькой своего хозяина. Он не исполнял только обязанности кухарки и кучера, с неудовольствием передоверив их другим. Галициано обожал своего господина, был непоколебимо уверен, что человека мудрей и благородней, чем Джоэле ди Сансеверино нет на свете, при этом был абсолютно убеждён, что, не будь его, Франческо, господин умер бы с голоду или от простуды, ходил бы голым и спал вместе со своим котом на коврике в гостиной.