На Лесном озере
Шрифт:
Они расселись у своих окопов беспорядочными кучками. Одни молчали, другие обговаривали события дня – бинтовали моральные ссадины. В разговорах тон задавал Колли. Гады, они и есть гады, сказал он. Велено же было все там вычистить – вот и вычистили, и кому на этой Божьей зеленой выжженной земле какое, к чертям, дело? Бойс и Конти засмеялись. Тинбилл посмотрел на лейтенанта в упор, потом встал и отошел. Колли взглянул на Кудесника.
– Что это с нашим апачем стряслось? Сам не свой парень.
– Чиппева, – сказал Кудесник. – Не апач.
– Правда, что ли?
– Так точно, сэр.
Колли отвел глаза, стал смотреть в мертвое пространство. От его тела и формы отчетливо несло кровью.
– В
– Так точно, сэр, – сказал Кудесник.
– Ищи и круши.
– Правда вот, оружия не нашли что-то. Пусто. Одни женщины и дети.
Колли смахнул с рукава муху.
– Это какие же такие дети?
– Ну, дети… Там которые были.
– Так, какие еще дети? – Колли, вскинув брови, повернулся к Бойсу и Митчеллу. – Вот вы, парни, каких-нибудь вьетконговских детей видели там?
– Никого, – сказал Бойс – Ни единой живой души.
– То-то же, – кивнул Колли. – Плюс к этому я так считаю: пусть невиновный бросает камень. Тоже из вашей Библии распрекрасной.
В темноте кто-то хихикнул. Другой сказал:
– Ловко он это.
Настала ночь – темная, непроницаемая. Кудесник еще посидел, послушал, потом встал и прошел через лагерь к окопу Тинбилла. Тот сидел один, уставившись куда-то поверх рисовых полей.
– Минут через десять—пятнадцать Тинбилл произнес:
– Сука лейтенант. Плюнь в глаза, скажет «Божья роса». И убийца.
– Не он один.
Тинбилл испустил короткий, беспомощный вздох.
– Слушай, только глаза закрою, так прямо и вижу… Как мясная лавка. Сколько, по-твоему…
– Не считал.
– Три сотни. Три сотни точно.
– Может быть.
– Не может быть. Точно. – Тинбилл лег на спину и стал смотреть на звезды. Потом вдруг издал тихий горловой звук.
–Да еще вонь эта. Как прилипла.
– Реку найдем. Смоем.
– Фиг ты это смоешь. Слушай, черт, как жить-то теперь? Как письма писать домой?
– Не знаю, – сказал Кудесник – Постарайся забыть.
– Как это?
– Сосредоточься. Думай о другом.
Опять замолчали. Кругом густо, басовито жужжали мухи.
– Чтоб вас совсем, – сказал Тинбилл.
Наутро третья рота двинулась на юг – к реке Сонгча-хук. День был жаркий и пустой. Через полчаса первый взвод повернул на запад и начал подниматься на невысокий пологий холм, который вздымался среди рисовых полей словно усталый старый зверь, пытающийся встать. Слон, сказал Мейплс, но кто-то покачал головой, сказал – нет, скорей паршивый буйвол; так вот на ходу судили-рядили довольно долго.
Кудесник не понимал, какое это может иметь значение. Он все представлял себе старика с мотыгой – как бедняга ковылял сквозь красную пыль. Как мотыга дирижерской палочкой взмыла вверх, блеснув на утреннем солнце, и упала наземь. Забыть, думал он, но картина не уходила.
На полдороге к вершине холма рота устроилась на привал, а Колли с Мидлоу ушли вперед с миноискателем. Место было опасное, сплошь мины, и солдаты, прежде чем расположиться, тщательно проверяли любую якобы безобидную площадку. Кое-кто закурил, но большей частью просто сидели и ждали. Запах крови въелся всем в кожу. «Разорители могил», – сказал Конти. Он все хихикал и изображал голосом привидение, пока Тинбилл не велел ему заткнуться.
Кудесник старался не слушать. Он потер кулаками глаза и стал смотреть на раскинувшуюся внизу зеленую равнину. На севере, примерно в километре, лежала деревня Тхуангиен – нечеткое пятно темной древесной листвы посреди рисовых полей. Несколько хижин еще дымились.
– Патруль зомби, – сказал Конти, – вот кто мы. – Он издал замогильный вой, и мгновение спустя Полу Мидлоу оторвало миной левую ступню.
Взрыв
был не слишком громкий. Глухой быстрый толчок.Кудесник оглянулся через плечо. Была секунда замешательства, потом общий гвалт, потом опять одни мухи.
Джонни-студень, так его дразнил отец, хоть он вовсе не был толстый. Джон понимал, что это просто пьяный треп, – и все же ему было больно и обидно.
Иногда наворачивались слезы. Иногда он задумывался, почему все-таки отец его ненавидит.
Больше всего на свете Джон Уэйд желал, чтобы его любили и чтобы отец был им доволен; и вот однажды в шестом классе он тайком отправил заявку на специальную диету, рекламу которой видел в журнале. Когда через несколько недель диету прислали по почте вместе со счетом на тридцать восемь долларов, отец принес конверт Джону в комнату и кинул ему на колени. Он не улыбался. И доволен сыном явно не был.
– Тридцать восемь монет, однако, – сказал он. – Целая гора свиного сала.
Джон вздохнул с облегчением, когда наконец пошел в рост. В восьмом классе он уже был высокий и подтянутый, почти худой и хорошо смотрелся в зеркалах
– Джонни-статуэтка, – сказал раз отец и, хохотнув, хлопнул его по спине.
Зеркала помогали ему со всем справляться. Что-то вроде стеклянного ящика в голове – место, где можно спрятаться; в седьмом, восьмом, девятом классе, когда становилось худо. Джон тихонько проскальзывал в свой ящике зеркальными стенками и там укрывался. Он был мечтатель. Приятелей у него было мало, близких друзей вовсе никого. Свободное время после школы и почти все выходные он проводил в подвале – совершенно один, никто не дразнит, никто не отвлекает, можно отрабатывать фокусы сколько душе угодно. Что-то в этом было умиротворяющее, что-то прочное и надежное, так он получал какую-никакую, но власть над своей жизнью. Иногда на школьных вечерах или днях рождения он выступал с пятнадцатиминутными представлениями и каждый раз с удивлением чувствовал, что аплодисменты заполняют внутри него какую-то пустоту. К нему по-другому начинали относиться. Это не любовь была, все-таки нет, но что-то к ней достаточно близкое. Ему нравилось выходить на сцену. Эти устремленные на тебя взгляды, это напряженное всеобщее внимание. Внутри, конечно, он как был, так и оставался одиночкой, пустым сосудом, но волшебство, по крайней мере, придавало этой пустоте респектабельность.
К восьмому классу Джон понял, что искусство дает ему кой-какие особые возможности. Тогда-то и началось его соглядатайство. Еще один захватывающий трюк Для практики он иной раз шел вслед за отцом к гаражу и стоял за дверью, подслушивал. Позже, когда путь был свободен, он проскальзывал внутрь и находил бутылки. Иногда просто стоял, смотрел на них. А иногда совершал еще один маленький фокус выносил бутылки наружу, открывал кран и превращал водку в обыкновенную воду.
Потом, дома, он с трудом удерживался от смеха. Сидел перед телевизором и ухмылялся.
Иногда отец поднимал на него глаза.
– Что такое с тобой, скажи на милость, – говорил он; Джон, пожав плечами, отвечал:
– Ничего.
– Ну так прекрати. Ведешь себя по-дурацки.
У всех были свои секреты, и у отца в том числе, соглядатайство было для Джона Уэйда изощренной детективной игрой, оно позволяло ему забираться в душу отца и проводить там некоторое время. Он там осматривался, выискивал ответы на свои вопросы. Отчего эта злоба? Что она такое, в сущности? Почему отец ничему никогда не радуется, не улыбается, не перестает пить? Вопросы так и оставались вопросами – ни одного ответа, – и все же соглядатайство приносило облегчение. Оно сближало его с отцом. Это была какая-то связь. Что-то общее у них, интимное что-то, сердечное.