На лобном месте
Шрифт:
Эта тема пронизывает весь рассказ до самого конца:
"Когда я вышел наружу, они были далеко, Алтынник, пригнув голову, шел впереди. Людмила левой рукой держала его за шиворот, а маленьким кулачком правой изо всей силы била его по голове. По другой стороне улицы на велосипеде медленно ехал милиционер в брюках, заправленных в коричневые носки, и с любопытством наблюдал происходящее".
Страшный рассказ.
По всей стране так. Повсеместно это торжество зла, равнодушие стражей порядка.
Это ракурс беззакония, обойденный советской литературой.
Со все растущим беспокойством прислушивался я в те дни известиям из России. Что ждало моего друга и одаренного
Что ждало тогда и его товарища Владимира Корнилова, который так же, как и Владимир Войнович, перешагнул через государственные запреты, решив чувствовать себя свободным в государстве несвободы?
...Замкнутый, немногословный, подтянутый, похожий своей выправкой и щеголеватостью на морского офицера, Владимир Корнилов годами писал "в стол". Об этом знали все. "Один из похороненных заживо", -- говорили о нем.
Повестью Владимира Корнилова "Без рук, без ног" открывался парижский "Континент".
Западу трудно понять порой, что это -- героизм.
Вместе с тем я не знаю человека мягче, сердечнее В. Корнилова -- он прощает и лютых врагов своих. Он грустит об их участи, жалеет их, как жалел сломленного и каторгой и "волей", спившегося поэта Ярослава Смелякова.
Не был я на твоем новоселье
И мне чудится: сгорблен и зол,
Ты не в землю, а вовсе на север
По четвертому разу ушел...
Отстрадал и отмаялся... Баста!
Возвращаешься в красном гробу,
Словно не было хамства и пьянства
И похабства твоих интервью...
Словно все -- и юродство и скотство,
И неправды упорство -- не в счет!
И не тратил свое первородство
На довольно убогий почет.
До предела, до Новодевички
Наконец-то растрата дошла,
Где торчат, словно "попки" на вышке,
Маршала, маршала, маршала...
...В полверсте от литфондовской дачки
Ты нашел бы достойнее кров,
Отошел бы от белой горячки
И из памяти черной соскреб,
Как овчарки водили этапы,
Как солдаты грозились, храпя,
Как вопили проклятые бабы
И, бросая, любили тебя...
И совсем не как родственник нищий,
Не приближенный вновь приживал,
Ты собратом на тихом кладбище
С Пастернаком бы рядом лежал.
1972 Редко встретишь в советской поэзии последней четверти века стихи яростнее, горше и гуманнее!
8. ВЛАДИМИР МАКСИМОВ
Передо мной лежит Указ Президиума Верховного Совета СССР о лишении Владимира Максимова советского гражданства. Сурово расправилось государство с рабочим человеком, сыном и внуком рабочего.
Почему?
Владимир Максимов родился в 1933 году, когда было объявлено о победе социализма в отдельно взятой стране.
Потом отдельно взятая страна загнала Володю в детскую колонию; он бежал из нее, исколесил, в вагонах и под вагонами, в аккумуляторных ящиках, всю Россию. С кем только не сталкивала его жизнь: и с ворами, и с контрабандистами, и с бродягами, и со ссыльными, вроде Гекмана, в прошлом первого секретаря обкома немцев Поволжья, который спорит с Володей на Енисее, под Туруханском, едва живой, с печальными овечьими глазами: "Я не могу зачеркнуть своей жизни только потому, что какой-то русский мальчик недоволен ее результатами". А коммунист, капитан внутренних войск кричит на коммуниста-зэка Гекмана: "Немецкая рожа!" А потом вдруг попадается будущему автору романа "Прощание из ниоткуда" мужичонка, который, отбыв срок, не желает уходить из концлагеря: "Для нашего брата-колхозника лагеря -- это вроде как для вас дом отдыха.
Норму выполнил, -- пайку отдай!.." Свобода? "Нет, братишка, даром она мне не нужна, твоя свобода, видал я ее в гробу в белых тапочках, я жрать хочу".И так вот до двадцати лет, до конца сталинщины, продолжал Володя Максимов метаться по стране -- полузатравленным бродягой; этому и была посвящена его первая повесть, опубликованная Константином Паустовским.
"Я не отказываюсь ни от чего ранее напечатанного. Начиная с первой книги, опубликованной в "Тарусских страницах", моя позиция в прозе неизменна. Нет, если быть точным, единственная уступка была. В одной из повестей бродяги, работающие на кирпичном заводе, убивают своего мастера. Редактора пришли в ужас: "Как это так, в советской стране убивают невинного?!" Издание повести было поставлено под вопрос... И вот я вписал маленькую сцену: бродяги, решившиеся на убийство негодяя-мастера, встречают участкового милиционера, рассказывают ему, какая скотина их мастер, и участковый говорит, чтобы они, если что, приходили в милицию. "Советская власть защитит вас..."
Мне стыдно об этом рассказывать, но это -- было...
Первый раз и последний. В прозе душой не кривил, чего не скажу о стихах. Писал пустые стихи к праздничным датам -- чтоб не помереть с голоду. Считал в свои неполные двадцать лет, что этот мой "копеечный цинизм" простителен.
Тогда считал, сейчас -- не считаю...
Меня двигали легко. "Русский, пролетарий, из рабочих". Назначили даже членом редколлегии "Октября", однако я перестал ходить на их заседания и, как говорится, автоматически выпал.
Издательство "Советский писатель" отвергло мой роман "Семь дней творения". Мне ничего не оставалось, как отдать его в самиздат. Так он попал за границу и в 1971 году вышел в издательстве "Посев", а затем был переведен на многие языки".
Вскоре появился на свет, в том же издательстве "Карантин", а через год -- "Прощание ниоткуда".
"Семь дней творения" -- это история рабочей семьи, целой рабочей династии Лашковых. Петра Васильевича, его дочери Антонины и других детей, которые предпочитают жить почему-то в стороне от заслуженного отца и деда, вовсе не возгордившегося, простого труженика, как и ранее.
1905 год. Беспорядки, стрельба на улицах. Пули разбивают витрину лавки купца, за которой висят окорока. Вечно голодный деревенский мальчишка ползет под пулями, ежесекундно рискуя жизнью, подползает к витрине, чтобы схватить окорок и наконец наесться. Он добирается под этой свистящей смертью к разбитой витрине, протягивает руку и... ощущает картонный муляж...
Я называю такой принцип сюжетной организации "литературным биноклем". Когда рассматриваем события этих дней, как бы соучаствуем в них, мы смотрим в сильный бинокль, который словно приближает к нам лица, детали, поступки, психологические мотивировки. А затем мы словно переворачиваем "бинокль" и видим давным-давно происходившие события, которые обогащают наше представление о героях, мотивируя их нынешние поступки.
Дед Петр Васильевич Лашков предстает перед нами то стариком, бредущим по городу, в котором с ним здороваются все и каждый, то вдруг -- в своих воспоминаниях, предметных, ярких, в своих разговорах и спорах, в своем отчаянии -- уходит в дни революции, в двадцатые годы, куда-то вдаль. Мы смотрим на него как бы сквозь перевернутый бинокль, сразу отдаливший от нас деда Лашкова на пятьдесят лет и, в то же самое время, дающий полное представление о причинах, из-за которых распалась семья Лашковых; почему -начинаем мы постигать -- от этого человека бегут близкие...