На суровом склоне
Шрифт:
— Что же, — сказал Бабушкин, слушая Курнатовского, — под давлением действительности Кларк мог изменить свои взгляды?
— Не знаю, как именно изменились его взгляды. Мы не спрашивали об этом. И каяться, и в грудь себя бить не принуждаем. Знаем, что он отдал революции не только всего себя, но и больше — сына. Сын его, Борис, был еще до революции в марксистском кружке, а теперь боевик-дружинник.
Об Алексее Кирилловиче Кузнецове Бабушкин слышал еще в Иркутске.
— Шестидесятилетнему человеку трудно начать жить сызнова, — говорил Курнатовский. — Кузнецов прожил бурную, богатую увлечениями и заблуждениями, взлетами и падениями жизнь. Человек огромного общественного
Бабушкин, неузнаваемо изменившийся на воле, поздоровевший, энергичный, вошел в читинскую жизнь так легко и закономерно, как готовый к плаванию корабль сходит в воду со стапелей.
Станция Борзя со всех сторон открыта ветрам. С юга во всю ширь Даурской равнины катилась колючая бесснежная вьюга. Вздымая пески, она завивала их серой куделью, с грохотом пробегала по железным крышам станционных построек и мчалась в степь бесноваться там, на просторе, много-много верст не встречая помехи, ни деревца, ни кустика, только послушные стебли сухого ковыля.
Маленькие косматые забайкальские лошади у коновязи позади станции привычно поворачивались от ветра. Их было много, и верховых, и запряженных не только в телеги, но и в розвальни. Это указывало на то, что люди приехали издалека, из деревень в распадках, где лежал снег.
На станции скопилось видимо-невидимо народу. Среди черных и рыжих полушубков мужиков и промасленных пиджаков железнодорожных рабочих красочным пятном выделялись ярко-синие ватные халаты с цветной вышивкой и лисьи малахаи бурят.
Здесь собрались и рабочие с шахт, которых легко было узнать по несмывающейся угольной, пыли, въевшейся в кожу лица, и охотники с коричневыми, задубевшими на ветру щеками, и чабаны из дальних улусов с темным румянцем на выдающихся скулах, и мужики из окрестных деревень, и солдаты железнодорожного батальона, квартировавшего в поселке Борзя.
Люди заполнили темное зальце, платформу, сени. Топтались, хлопая себя по бокам руками; молодежь «для сугреву» затеяла «мала кучу».
Уже много часов сидели на корточках, посасывая трубки, медленно и веско роняя слова, буряты. Все ждали. Нетерпеливые выходили на дорогу, поглядывая в степь, где клубились дымные облака метели.
Старуха, закутанная так, что виден был только один слезящийся глаз да кончик хрящеватого носа, палкой ощупывая дорогу, спрашивала, бродя меж телегами:
— Чо это творится? Пошто людей согнали?
— Сам пришла, — лаконично ответил пожилой бурят, восседавший в волчьей шубе на санях, как Будда, со своим круглым, лоснящимся
на морозе, смугло-желтым лицом.— Начальство встречать али как? — не унималась любопытная старуха.
Молодой мастеровой, пробегая, озорно бросил:
— Нынче свобода, бабка! Начальство попряталось!
Около станции, как обычно, шла бойкая торговля. Быстро раскупались желтоватые круги замороженного молока, кедровые орехи, мороженая голубика. Стоял обычный бессвязный гомон.
Пожилой человек в крестьянском зипуне рассказывал кучке слушателей:
— В Чите мы всем народом к губернатору ходили. На площади нас, почитай, несколько тысяч стояло! Требовали, чтоб он матросов высвободил. А губернатор, значит, нет, говорит, я таких правов не имею, потому на каторгу их царь-батюшка закатал, пущай он сам и ослобождает!
— Так и сказал?
— Сами слышали, — заверил старик с фонарем в руке.
— Ну вот, — продолжал рассказчик, — выходит, тут, значит, Виктор Константинович Курнатовский и говорит ко всем: мы сами, всем народом, освободим наших братьев-матросов с транспорта «Прут», пострадавших за революцию. Давайте наказ, выбирайте делегатов ехать в тюрьму!
Бабка с палкой и здесь уже, озираясь по сторонам, пробиралась в самую людскую гущу:
— Ох, посмотреть бы хоть одним глазком на тех матросиков!
— Да смотри, бабка, сколько хошь! Чай, билетов покупать не требуется!
— Так не пропихнешься ведь. Куда мне? Задавят.
— Пропихнем, бабка, не сумлевайся!
Человек в зипуне продолжал:
— Приезжают, значит, делегаты в острог, в этот самый Акатуй, требуют начальника Фищева: так, мол, и так, ослобоняйте товарищей наших, матросов с транспорта «Прут». Однако не могу, говорит начальник, хучь стреляйте, хучь режьте, что хошь со мной делайте, не могу, потому царь не велел.
Тут вынимают делегаты бумагу-приговор и дают прямо в руки начальнику. Почитал, почитал он тую бумагу и как вскричит: «Эй вы, верные мои тюремщики! Бегите, поспешайте, велите, чтоб сбивали кандалы с матросов, пущай ерои выходют на волю!» Вот как было, бумага-то, выходит, сильнее царя! Потому на бумаге той приговор народа записан!
Мужик в облезлой шапке угрюмо проговорил:
— Нам не бумагу, нам землю надо. На бумаге не посеешь!
— Вон соктуйские приговорили: кабинетские земли передать казакам да крестьянам!
— Что дожидаться-то? Кабинетских управляющих выгонять надо.
В степи еще стоял серый сумрак, а на станции уже черный вечер обступал белые венчики керосино-калильных фонарей, враз вспыхнувших на платформе.
— Господи! Не померзли бы люди-то. Чай, их прямо с каторги выхватили. Небось разуты, раздеты, — говорила молодая баба с ребенком, укрытым полой полушубка.
— Чего раздеты? Не слыхала разве? Шубы повезли им, чесанки, шапки — все припасли!
— Как же людей за правду-то мучат? А господь-то чего смотрит? — причитала молодуха.
О том, что Читинский комитет большевиков принял решение освободить из Акатуйской каторжной тюрьмы матросов транспорта «Прут», по всему Забайкалью узнали, как только делегация Читинского комитета РСДРП и Совета солдатских и казачьих депутатов выехала в Акатуй. Повсюду, в деревнях и на станциях, делегацию встречали толпы людей. Многие искали встречи с делегатами, чтобы получить совет и обсудить свои местные и даже личные дела. Известно стало, что едет Курнатовский, ученый человек, сам много пострадавший от царя, и Алексей Гонцов, которого иные помнили еще с того времени, когда он начинал работу свою токарем в читинском депо. Ныне же Гонцова знали по всей дороге как руководителя забастовки.